— И тем более, наш долг поскорее покончить с Врангелем! Да и покончили бы уже с ним, если бы вдруг не треснул наш Западный фронт. Напор польских легионов Пилсудского пока не ослабевает. И все средства и все внимание Москвы направлено сейчас туда. А что делать? Главная опасность там, на Западе.
Он вздохнул и остановился, чтоб не скрипеть больше сапогами. Постоял, подумал, глядя куда-то перед собой в одну точку, и опять вздохнул, но в этот раз — всей грудью, по-богатырски.
— Ладно, братцы. Есть на свете Москва, Ленин, и о нас они тоже не забывают. Тут, милые мой, стратегия высшего порядка…
С неодобрением поглядев на свои сапоги, он шагнул к столу.
— А впрочем, что нам тут рассуждать? Давайте работать! Работать!
Отец Эйдемана был народным учителем и тоже писал стихи. Отпечаток тонкой интеллигентности лежал на всем облике командарма, а он вел себя как-то подчеркнуто грубовато и сам же, как подмечали многие, совестился этой грубоватости, а иначе не мог. Это как скрип сапог — не выносил его командарм, а в то же время как бы и подбадривал себя им и, взявшись той же ночью за дела, почти до рассвета все ходил по комнатам своего штаба и отчаянно скрипел сапогами.
Над чем же, спросите вы, работали в ту пору штабники, над какими планами корпели, какие операции разрабатывали при свете керосиновых ламп? Скажем прямо: разрабатывались планы, которые удалось осуществить не скоро и которые осуществились потом совсем не так, как предполагалось.
Но подобное на войне часто бывает.
Не он, Эйдеман, а Фрунзе доведет дело до победного конца, но до этого будут тяжкие дни поражений, переменного военного счастья, будет Каховка и героический подвиг дивизии Блюхера, будет конный рейд армии Буденного в Таврию и многое другое. Не станем, однако, чересчур забегать вперед, тут спешка не нужна.
Скажем лишь, что и так бывает в военном деле: начинает один, а завершает все уже другой. Ну и что ж, — общими усилиями и добывается победа.
Итак, штаб Эйдемана в ту ночь напряженно трудился, и сам командарм даже не прилег, и рассвет застал его у карты, на которой предположительно намечалась ликвидация белогвардейского гнезда в Крыму. И, глядя на эту карту, Эйдеман говорил своим помощникам:
— Чем силен был Чингисхан, знаете ведь, — конницей! А Врангель тоже собирается делать на нее ставку. У него план — создать бронированную конницу, то есть сочетать в одной боевой единице кавалерию и танки. Если это ему удастся, будет худо. У нас тут против него нет ни конницы — она вся на Западный фронт переброшена, — ни тем более танков. Вот в чем беда. Артиллерия и то у нас едва-едва. И авиации нет — два-три аэроплана, и то гробы, едва тянут.
Он вдруг вспомнил, что как-то ему попадалась нелегально изданная еще до революции статья Льва Толстого «Чингисханы с телеграфом» и усмехнулся:
— Толстой имел в виду наш бывший самодержавный режим. А Врангель ведь из него, из этого мира царской чингисхановщины, и вышел. Ничего, одолеем и его. Будущее не за ними, хоть они и с танками. Будущее за теми ребятками, которые сейчас, наверно, плачут и просят у голодных мам хлеба.
Наутро Кате рассказали (она не дежурила в эту ночь, спала), что Эйдеман разговаривал по прямому проводу с начальством, то есть с Егоровым, и среди многих важных дел не забыл сообщить командующему о телеграмме Землячки. Егоров одобрил предложение привезти и устроить ребят.
И завертелось колесо; началась подготовка к приему питерских ребят. По всей Таврии разъехались люди, командированные дивизиями и полками, — подыскивать приглядные местечки для будущих детских колоний.
А в Питере тем временем отбирали и готовили ребят к дальней дороге. Посланы были в Питер люди из штаба армии. Теперь в помощь им туда же ехали Катя и Орлик — с мандатом от комсомольской организации штаба.
Все это мы сочли нужным рассказать, чтобы ясно было не только то, что привело наших путников в эшелон, везущий их к далекой столице, но и то, как тогда рассуждали люди и как понимали свой долг.
И вот, пока Катя лежала, закинув руки за голову, и вспоминала, как дело было на самом деле, и старалась представить себе, как напишет об этом в дневнике Орлик, в это самое время он продолжал свое, то есть раздувал щеки и усердно строчил карандашом в тетради.
«А хлеб в Таврии, говорю я, есть, есть, — писал Орлик. — Как же не быть хлебу?
Где еще — спрошу я вас — растет такая пшеница, как здесь, у нас? Топчут ее конями, палят пожарами, хоронят в кулацких закромах, свиней и бандитов ею со злобы кормят, только б Советской власти жизнь утруднить, и все равно наши тавричане живут, как дай бог другим. Хватает каши с салом и нашей армии, и фуражу для коней, хотя тоже, надо признать, с перебоями, по причинам военного времени. Но это ничего, терпеть можно, а с нуждой пролетарских питерцев или москвичей и сравнить нельзя, грех; от нас агитаторы правды не скрывают, газеты в эскадрон дают, про международное положение вслух читают, и тут хочешь не хочешь — все будешь знать и сознательно понимать.