– Нет, не догонит. Не на ту напал. Моя порода – кочетов не понимают.
Автор на этих словах подумал: вывела, черт возьми, каких-то феминисток!..
А петуху было глубоко плевать на наши возгласы и размышления – он знал свое дело, гнал ее и гнал, гнал упорно и не сбавляя темпа. Сказывалась кровь: в предках у него были "короли птичьего двора" – орловские кочета, морозостойкие, могущие ночевать под открытым небом, и никакие гребни у них не отмерзают, присутствовали также юрловские голосистые, у которых песня мощного, шаляпинского звучания, длительностью до пятнадцати секунд (раньше петушиное пение отсчитывали пядями на палке – так в предках у него был "восьмичетвертной"), и вот такой петух гнал пеструху, и гнал упорно. Гнал до победного конца.
Уже несколько минут носились они по скотному двору, по варку – пыль, мусор, перья, гогот и кряканье, квохт и кудахтанье, собачий лай… Корова с телкой изумленно пялили свои лиловые влажные глаза на эту беготню; привязанный, на цепи, бык-трехлеток вожделенно пускал слюни, он тоже кое-кого погонял бы с удовольствием… Собаки, особенно щенки-первогодки, бурно сопереживали гонкам, подавали ломающиеся голоса, бараны сбились в кучу и топотали ногами, как они делают при опасности, когда, например, чуют волка, а старая коза-дереза Зина взбежала на прикладок прошлогоднего, полынистого и бурьянистого сена и следила за погоней с выражением заядлого футбольного болельщика. Даже уработанный, заезженный отцов чалый мерин по кличке Бунчук, и тот восхищенно отвесил нижнюю губу, похожую на старую, порыжелую калошу, как будто чего-то понимал в амурах, тем более – куриных.
Но вот петух догнал, догнал наконец курицу и наскочил, издав победный клекот – орел ты наш! – да только не тут-то было, строптивая пеструха и не думала подчиняться самодержавной власти каких-то там мелких самодеятельных местных самодуров, которым, видите ли, чего-то там захотелось – прямо счас, вынь да положь, – она вывернулась, сбросив петуха, и опять попыталась улизнуть.
– Ушла! Ушла! – подала голос мать.
– Черта с два! От этого не уйдешь! – а это, конечно же, отец.
Да, петух был начеку. Тут же догнал и задал неразумной хорошую взбучку, чтоб не бегала от собственного счастья. Он налетел на нее как орлан-балобан, как коршун краснозобый, как гриф-могильник, как кондор-беркут, как "мессершмитт", фашист проклятый, налетел на нее, несчастную, глупую курицу, не понимающую своего же блага, налетел и ну учить уму-разуму, терзать ее, невинную, юную и непорочную. За что? За что? – кудахтала она, не понимая, видать, науки.
Жалко было курицу. За нее даже возвысил голос белый молодой петушок яйценосной, владимирской породы, который жил где-то полулегально за сараем и голоса никогда не смел подать, а тут вдруг объявился – не запылился: ко-ко-ко! а ну перестань, дескать, измываться, фулюган!
Но Бисер продолжал учить неразумную, он клевал ее, словно съесть хотел, прямо тут растерзать, расчленить посреди двора, на глазах у всех собравшихся на зрелище, которых он оторвал от важных дел своими несдержанными амурами нескромными, он топтал, давил, подпрыгивал, шумя крыльями и сережками тряся. Терзал когтьми и шпорами трещал. А гребень, красный, налитой, как перец, прямо-таки торчком стоял…
– Ну дорвался! Дорвался! – крякнул отец, выдергивая и вскидывая на плечо покатое вилы четырехрожковые. – Не кочет – солдат любви!
– Разбойник прямо какой-то… – сказала мать и подняла подойник с осевшей белоснежной шапкой молочной пены.
А петух неистовствовал. Как будто, в самом деле, в первый раз… И как он ей, слабенькой, несмелой, как он ей, робкой и покорной, хребет-то нежный не сломал, как глазки перламутровые не выклевал, не выдрал, как головку ей, верной женушке, не свернул ненароком?.. О ужас, ужас, ужас! Упаси Господи родиться курицей бесправной!
Да, видать, конец настал несчастной пеструхе! Так и загнется, поди, возле сарая, на старом, сгоревшем навозе… Ан нет! Лишь только сатрап жестокий с победным криком в "восемь четвертей" сойти изволил на твердь земную, она, паузу недолгую для приличия выдержала, полежав на боку немного, вроде как в изнеможении, иль в неге, потом вдруг, словно очнувшись в изумлении, скромненько так это поднялась, отряхнулась обескураженно и стала тут же как ни в чем ни бывало чего-то там клевать у себя под ногами.