Часа через два-три Нюрица просыпается — лицо помятое, глаза прозрачно-лиловые, телячьи — и молча, почти автоматически готовит ужин. Встречаясь с Аксюткой — на огороде или у колодца, — виновато спрашивает: — Я тут… ничего не буровила?
— Да нет… ничего… — прячет глаза соседка.
Зачервонели верхушки леса. Ниже, там, где лучи рассеиваются в искрящуюся пыль, деревья фиолетово-золотистые, а у самой земли — голубой мрак. Тени — длинные и густые — с каждой минутой становятся длиннее и гуще. Попробовав свои скрипки, сверчки-чурюканы сперва вразнобой, несмело, потом, как бы разгоняясь и на ходу выстраиваясь, самозабвенно играют бесконечную симфонию — древнюю и вечно юную, как белый свет. Из-за дымчатой крыши клуба, где хрипит изношенный проигрыватель, выплывает лунный желток; проклевываются блеклые звезды. С пруда тянет парным, лягушки басовито вторят сверчкам и старой певице с бархатным, подрастраченным пластинкой голосом, лозины застыли в оцепенении…
— Мой костер в тума-ане светит, Искры га-снут на лету-у… — выводит певица, и Колюшок видит сквозь лилово-синие сумерки, как на фефеловской лавке, под темным кустом калины, то вспыхивает, то пропадает уголек папиросы…
Будто пожар догорает за лесом. Сизым пеплом покрываюсь, рдеющие угли засыпают… Над ними, в шафранно-бирюзовом небе, пером жар-птицы теплится узкое облачко. Уже в потемках гонят спутанных лошадей. Они шумно, расстраивая лягушачий хор, вваливаются в пруд, чавкают грязью, фыркают. На поджаром, вислозадом жеребце по кличке Мадьяр подъезжает конюх Прокур с кудлатой, давно не стриженной головой. Жеребец сторожко — поодаль от других лошадей — входит в воду, пьет прямо из плавающего месяца. Луна обливает медью его лоснящийся круп, мускулистые стегна. С губ — когда жеребец отрывается — падают литые капли. Желтый блин дрожит и отплывает… Оба они — и конь, и всадник — будто остро отточенным пером очерчены на светлой полосе, что отделяет тьму земли от мерцающего хрусталя, — и, кажется, кинь в них камнем — чистым, монолитно-гулким серебром отзовется.
Напившись, лошади неспешно, поодиночке выходят на плотину, спускаются с нее в густую, дегтярную темноту, на луг; там, грустя в одиночестве, скрипит дергач, изредка ему откликается, укая как в бочку, водяной бык, загадочно-жуткое, таинственное существо.
Неслышно, босиком — по теплой пыли шляха — приходит ночь…
Колюшок поднимается с погреба, идет домой; трава холодная и оттого пахучая… За лесом трещит мотоцикл, скачет желтое пятно света — ближе, ближе, — и вот мимо проносится «Ява»: женихи с Лимана к нашим девкам едут.
День прошел — длиною в год, — как бывает это в детстве.
II
Каждый год на День молодежи в райцентре устраивались «фестивали». Готовиться к этому событию начинали за неделю, и все разговоры вертелись вокруг этого…
Нюрица перестирала скопившееся грязное белье, свои платья, сыновнюю одежонку; разохотилась — обмазала потолок, до янтарного дерева, до чистого соснового духа выскоблила полы. Колюшок помогал матери во всем и считал дни, оставшиеся до воскресенья.
Всю неделю Нюрица не пила.
В субботу зашел Фефелов.
— Здорово ночевала, соседка!
— Здорово! — недоуменно отозвалась Нюрица и засуетилась: подставила табурет, смахнула с него тряпкой.
— Ничего, ничего… Я зашел… Буравчика у тебя нет?
— Чего-чего?
— Буравчика, говорю… Там надо…
— Не… Откуда? Мужика-то…
— Да-да… Я как-то… Как полы у вас пахнут! Хорошо! Мать, бывало, выскоблит… А краска — глушит… На ярманку поедете?
— На фестиваль?
— Ну да, на фестиваль?.. А то я лошадь взял.
— Мы на машине, со всеми, — колхоз выделит.
— На машине! В кабину не попадешь, на кузове — просквозит. А на лошади — без толкотни, и все рассмотреть можно, — повернулся Фефелов к Колюшку. — Жеребенок у кобылы есть… И Дамку взять можно.
— Может, на лошади, мам?
— Че это мы?… Все люди как люди, а мы…
— Ну, ма-ам!
В хате сумрачно и душно. Мухи спят, облепив потолок. Под окнами спросонья переговариваются проголодавшиеся за ночь утки. Заполошно орут петухи. На пруду тонко и протяжно поет жерлянка.
Нарядившись в пахнущее сундуком крепдешиновое платье, оставшееся еще от тех времен, когда… («Ох, не вспоминать лучше!»), Нюрица долго крутилась перед зеркалом с отставшей по углам серебряной фольгой, подводя брови, накрашивая губы. А Колюшок не находил места… В окно кнутовищем постучал Фефелов.
— Надумали, ай нет?
— Едем, едем! — спохватилась Нюрица, впихивая ноги в ссохшиеся, почти не ношенные тупоносые туфли.
Было прохладно от тумана. Сырым деревом, плесенью пахло, — грибами, хотя их пора еще не пришла. В оглоблях стояла кобыла Галка, легкая, крутобокая, с густой, неровно подрубленной гривой; в задке телеги, на ящике, в котором повизгивали испуганные фефеловские поросята, восседала толстая Аксютка.
— Люди на праздник едут, а вы с поросятами, — хмыкнула Нюрица, усаживаясь рядом с Аксюткой. — Солить, что ль, деньги собираетесь?.. Тут провоняешь, пока доедешь.