Будем же иметь это в виду и будем, таким образом, учиться друг у друга патриотизму. Пусть не жалуется Вл. С. Соловьев; никто его не считает «врагом Отечества» и не отрицает у него всякого патриотизма. Но если он, г. Соловьев, с великим апломбом назвал патриотизм Н. Я. Данилевского «узким и неразумным», то почему нам запрещено указывать какие-нибудь черты «нepaзумия», если таковые окажутся в патриотизме г. Соловьева? Меня, например, больше всего огорчило у него не то, что он говорит вообще о нашей культуре и о необходимости для России смирения и покаяния и в умственном, и в политическом отношении, а именно то, что он напал на две книги Н. Я. Данилевского, и как он на них напал. Без сомнения, он имел полное право опровергать эти книги, как скоро не сошелся с ними в своих воззрениях; мало того, при моем неистовом «равнодушии к истине» я счел бы большой радостью, если бы появился у нас строгий и основательный разбор этих книг, исходящий из начал с ними несогласных. Но г. Соловьев написал разбор, которого никак нельзя считать серьезным. Если бы у него было немножко побольше любви и чуть-чуть поменьше высокомерия к русским книгам и русским людям, он не так бы говорил о книгах Данилевского, да и вовсе не выбрал бы их для себя мишенью. Любовь внушает уважение, внимание, осторожность, предохраняет нас от опрометчивости и фальшивых шагов, вредных для дела и для нас самих. Вычеркнуть из русской литературы несколькими росчерками пера такие две книги, как «Россия и Европа» и «Дарвинизм», эти плоды многолетних трудов одного из умнейших людей, каких породила Россия, — с этой затеей я никак не могу помириться.
Напрасно также мой противник с большим упорством ссылается на мои слова, на то, что и я тоже говорил о немощи русского просвещения, что высказывал различные упреки нашему обществу и нашей литературе. Действительно, я решался иногда выражать подобные общие обличения; но, мне кажется, я при этом ясно указывал, во имя чего я их делаю, и таким образом, рядом с упреком у меня стояло выражение уважения. В статье об Аксакове я упрекал общество и литературу, но упрекал во имя Аксакова, следовательно, отдавая в то же время всякую честь одному из членов этого самого общества и этой литературы. Точно так, если я назвал статью г. Соловьева образчиком немощи нашего просвещения, то это было сказано мною в полемике, в которой я стоял за великие достоинства «России и Европы», этого бесподобного образчика русского ума.
Вл. С. Соловьев, желая утвердить свою основательность в порицании других, указывает, между прочим, на то, что он не пощадил и самого себя, что он, «говоря о грустном состоянии русской философии, не делал исключения в пользу своих философских трудов». Но, признаюсь, в таком голословном заявлении я не вижу ничего хорошего, и даже вижу мало понятного. Во имя чего г. Соловьев отрекается от своих философских писаний? Очевидно, во имя своих богословских стремлений. Но хотя, в принципе, это стремления добрые, хотя никто не откажет в своем уважении мысли о соединении церквей, если брать эту мысль в ее общем смысле, спрашивается, неужели нужно приносить ей в жертву прежние философские опыты? Из того, что г. Соловьев признает себя слабым в философских рассуждениях, ведь не будет следовать, что он очень силен в богословских[18]. Что касается до его последних статей, то они, без сомнения, слабее всего им писанного; из прежних же его писаний я кое-чему хорошему научился и благодарен ему за это.
Скажу здесь, кстати, несколько слов и о моем материализме. Вл. С. Соловьев продолжает настаивать на том, что я в некоторых своих писаниях будто бы «защищаю механическое мировоззрение западных ученых», т. е. попросту материализм, а потому он, естественно, находит тут противоречие с другими моими писаниями и видит у меня вообще «хаотическое смешение разнородных взглядов, взаимно себя уничтожающих».
Мне предлагается, таким образом, запрос, недоумение, которое я обязан разъяснить, разрешить истолкованием своих мнений. Мой критик советует мне даже прибегнуть к радикальному средству. «Наверное, — говорит он, — множество недоумевающих читателей было бы в высшей степени довольно, если бы г. Страхов, не приписываясь ни к одному из существующих измов, мог бы указать им на свое собственное, хотя бы очень сложное, но определенное и положительное решение главных философских и социальных вопросов»[19].