Стали есть молча. Петруша ни до чего не дотрагивался и каждый раз, когда к нему пригибалась мать, сурово отмахивался от ее ласк. Но она не переставала время от времени подходить к нему, то по голове погладит его морщинистой, заскорузлой и шершавой от возни с дровами и кастрюлями рукой, то по плечу ласково потреплет.
Вдруг он запустил себе пальцы в густые, кудрявые волосы и громко зарыдал.
— Черти! Дьяволы! Подвели, анафемы! — вскрикнул он сквозь слезы. — Подвели!
— Да, уж это точно, что из здешних кто-нибудь штуку эту спроворил, — заметил один из лакеев.
— Михаил Иванович что говорит?
— Он тоже так думает, что чужому залезть в кабинет никак невозможно.
— Да уж понятно!
— Может, барыня?
— Нет, Лизавета Акимовна говорит: барыня больше двух недель ни от кого писем не получала, — поспешила заявить одна из горничных.
— Да барыня никогда в кабинет и не входят, — подхватила другая.
— А барышня, та беспременно сказала бы, — прибавила третья.
— И что же это, православные? Неужто ж никто за нас, горемычных, не вступится? — завопила Мавра. — Неужто-ж на душу такой грех возьмут, безвинно человека погубят? Спокайтесь, православные, спокайтесь! — повторяла она в исступлении, и, повалившись в ноги к сидевшему с краю выездному, схватила его руки и целовала их, обливаясь слезами.
— Что ты, тетка? Встань! Нешто стал бы я таиться, кабы знал что-нибудь? Чай, на мне крест, — угрюмо говорил, вырывая у нее руки, высокий, статный малый с молодым, гладко выбритым лицом.
— Не в чем нам каяться, — отозвались и другие.
Мавра медленно поднялась с колен.
— Да ведь кто-нибудь положил же письмо-то, — вымолвила она, не переставая всхлипывать.
— А кто же его знает, кто положил?
— Девчонок-то пытал, что ли? — обратилась Мавра к сыну.
— Всех, всех пытал, у всех спрашивал.
— Ах ты, горе наше горькое! — снова завопила Мавра.
Их перестали утешать. Все так намаялись и проголодались, что заниматься чужим горем перед столом, уставленным вкусными праздничными яствами, никому не было охоты.
Между горничными, усевшимися кучкой в конце стола, стали мало-помалу завязываться разговоры и о посторонних предметах. Разумеется. им было жалко Петрушку: он был добрый, веселый, да и привыкли все к нему; его с маткой привезли сюда совсем еще крошечным ребенком, он у всех здесь на глазах вырос. Рожица у него была такая красивенькая и открытая, глазенки такие шустрые, что его с пяти лет взяли в горницу. Господа к нему благоволили; даже барин, уж на что грозный да взыскательный, и тот к нему был всегда особенно милостив. Да уж чего больше — в младшие камердинеры его взяли. И вдруг такая страшная беда стряслась на голову несчастного парня! Любовишка у него было уж завязывалась — на Лизаветку-швею стал заглядываться. Михаил Иванович обещал улучить удобную минуту, чтобы барину доложить, загадывали по осени свадьбу сыграть, а вместо того…
Но у девушек были и свои делишки, кроме Петрушкиных, и, поговорив о его злой участи, они стали перешептываться между собою про девчонку Хоньку, которая с некоторых пор удивительные выкидывала штуки. Отчаянная какая-то стала! Куда бы ни послали ее — пропадет, по целым часам висит на заборах, то на одном, то на другом, высматривает все кого-то, или за ворота выбежит да и глазеет по сторонам. А дворовым девкам у Воротынцевых строго-настрого было запрещено на улицу выбегать.
— И Боже сохрани, кто-нибудь барину бы донес, что холопку его за воротами на улице увидели! Что бы тут было, страсти! — рассуждали девушки.
Но Хонька шалая какая-то стала. От еды отбилась, мечется как угорелая и всем грубит…
— Все яйца, что ей пожаловала ключница, тут же и раздала. «Не надо мне, — говорит, — ничего».
— И колотушками пронять ее нельзя. Намеднись дерет ее Афросинья Семеновна за вихры, во каких два пучка волос выдрала, а она хоть бы пискнула, ну, вот точно статуй какой бесчувственный стоит да глазами хлопает. Я говорю: «Ведь чашку-то не ты разбила?» — «Ну, так что же?» — говорит. «Да ты бы сказала, — говорю, — тебя бить и не стали бы». — «Мне все равно», — говорит.
— И с чего это на нее вдруг нашло?
— А кто ее знает!
V
Раздевать себя в ту ночь барин позвал не Петрушку, а Михаила Ивановича.
Проходя через кабинет в спальню, Александр Васильевич остановился перед бюро.
— Слышал ты про письмо, которое я нашел здесь, вернувшись от заутрени? — спросил он, указывая на то место, где лежало злополучное послание таинственного доброжелателя.
— Слышал-с, — чуть слышно отвечал старший камердинер, благообразный человек одних лет с барином, с гладко выбритым подбородком и тщательно расчесанными русыми бакенбардами.
Михаил Иванович, или Мишка, как продолжал называть его барин, невзирая на его степенный вид и возраст, был приставлен к Воротынцеву еще в то время, когда они оба были детьми, и с тех пор никогда с ним не расставался.