Отговаривать его перестал. Стоило слово молвить – закипал обидой: «Ах, брось ты свои нравоучения!» Алкоголь как металлический обруч все туже затягивал свою жертву. У древнегреческого поэта Асклепиада есть стихи:
Больше стали пить и Фирсов, и Чалмаев, и Камбулов. Пил и Сорокин. Позже у него на задах поселится Иван Акулов – земляк Сорокина, уралец. Этот серьезный прозаик – один из самых значительных уральских писателей – в последнее время пил особенно много и упорно. Водка рано сведет его в могилу, но тогда, поселившись у нас, он не давал «просыхать» и Сорокину, лишая его и без того редких часов для творчества.
Вначале я не понимал, за что меня недолюбливает Акулов. Придем к нему с Сорокиным, он начинает суетиться и на меня не смотрит, со мной не говорит. Знаю, что ничего плохого ему не делал и что, как и всем писателям, нужен ему, а вот… сам не свой Акулов. Потом понял: им надо было пить с Сорокиным – вволю, без оглядок, с радостью и вдохновением. И тут была совсем некстати моя постная трезвая физиономия.
Я перестал ходить к Акулову.
Со временем замечал: моя трезвенническая позиция, непримиримость к винопитию отдаляет от меня друзей, вносит в их круг сумятицу, какой-то нежилой, неуютный дух. Как бесчестные люди не любят честных, грязные – чистых, так пьяница с трудом переносит общество трезвого, особенно если перед ним замаячит бутылка. Тут для них трезвый, как красная тряпка для быка,- раздражает, приводит в бешенство.
И я все реже заходил к сильно пьющим литераторам. Не порывал уз тесной дружбы с Шевцовым и все чаще заходил к Игорю Кобзеву. Меня как магнитом тянул к себе этот умный, образованный человек, большой поэт, блестящий публицист и ученый-литератор. Игорь, сверх того, еще и рисовал. Его страстью были церквушки, соборы, виды окрестной природы. Рисовал он много, увлеченно – мог хорошо, как заправский художник, написать портрет. Его дача и квартира в Москве были сплошь увешаны картинами. Богатство его фантазии, широта интересов поражали.
Наши отношения наполнялись все большей сердечностью и вскоре переросли в большую дружбу.
Как-то вечером позвонил на квартиру Шевцов:
– У меня тут сидит Борзенко, передает тебе привет. Мы оба бьем тебе челом: помоги ленинградскому хирургу Углову издать воспоминания.
– К сожалению, вряд ли удастся. Мы издаем только художественную литературу.
– Но ты прими его, сделай все возможное.
Назавтра утром ко мне явились супруги Угловы: Федор Григорьевич и Эмилия Викторовна. Пара необычная. Он был в годах, на вид под шестьдесят, она же казалась совсем молодой женщиной. Впрочем, как потом выяснилось, ей было чуть за тридцать; свежее и чистое лицо, на щеках – алый румянец, девически яркий блеск серых лучистых глаз. И, что удивительно, мне показалось, что мы с ней где-то встречались. Я еще подумал: «Эта Афродита во второй раз поражает меня красотой».
Федор Григорьевич рассказывал:
– Не хочу таиться, говорю честно: воспоминания я написал давно и уже побывал с ними едва ли ни во всех журналах и издательствах Москвы. В журнале «Новый мир» их читал, как мне сказали, большой авторитет в литературе – Видрашку. Он заявил: «Здесь нет ни одной страницы, годной для печати».
На лацкане пиджака Углова эффектно светилась медаль лауреата Ленинской премии. Шевцов ничего не сказал о звании, заслугах ленинградского хирурга, но я давно слышал его фамилию и знал, что это крупная величина в медицине.
– За что вы получили медаль лауреата? – спросил я.
– За монографию «Рак легкого». Я разработал хирургические методы лечения этой болезни. Но я много также оперировал на сердце, сосудах и в этих разделах имею свои разработки.
– Вы, кажется, писали статьи о борьбе с алкоголизмом, печатали их в «Известиях»?
– Да, в то самое время, когда и вы там работали. Мы, подписчики этой газеты, читали ваши статьи и очерки.
Теперь я вспомнил: передо мной был академик Углов, один из самых знаменитых русских хирургов, большой авторитет в мировой медицине. У меня появилась надежда на то, что его мемуары могут быть интересными, но как быть с жанром предлагаемой работы? Ведь мы воспоминаний не печатаем.
Свои сомнения высказал автору.
– Мы вашу рукопись можем напечатать в случае, если она будет отвечать требованиям высокой публицистики,-тогда бы мы ее подвели к разряду того самого жанра очерка, которому Глеб Успенский дал право жительства в храме художественной литературы.
Я думал, Углова испугают такие требования, но он нимало не смутился. Вынул из портфеля толстенную, страниц на тысячу рукопись и со словами: «Я бы очень вас просил прочесть ее лично», положил на стол.