— Ох ты, моя хозяюшка!.. — всхлипывал он, гладя ее волосы дрожащей рукой. — Ой, как худо оставаться при дочерях одинокому отцу, да и дочерям без матери при отце худо!
После этого Венецианов начал постепенно входить в домашние дела. Только к ученикам все еще не заглядывал, и те сидели в своих комнатах притихшие, стараясь не попадаться на глаза учителю.
Наконец, настал день, когда Алексей Гаврилович впервые после смерти жены вышел из усадьбы и направился к реке, по привычке прихватив с собою альбом. Саша хотела было пойти за ним, но Венецианов приказал ей остаться дома.
Повелительный голос отца обрадовал Сашу: она снова почувствовала себя девчонкой, с которой сняли бремя ответственности. А главное — она поняла, что можно больше не бояться за отца.
Но ощущение свободы доставило ей радость лишь на несколько минут. Рассудив, что в доме теперь могут обойтись без нее и что отец вне опасности, Саша снова, с остротой первых минут ощутила свое сиротство. Она побежала в гостиную, где висел портрет матери, написанный отцом, упала перед ним на колени и зарыдала. Младшая сестра нашла ее на полу, совсем обессилевшую от слез. На крик Филисаты прибежали слуги и ученики…
А Венецианов в это время уединился на берегу неширокой, тихой Ворожбы. Сколько раз, бывало, сидела здесь рядом с ним Марфа Афанасьевна. Алексей Гаврилович с тоской вспоминал, как горячо делился он своими мечтами и замыслами в художестве с милой Марфинькой. Это было в ту пору, когда они только что поженились, приобрели имение у подпоручицы Шульгиной и приступили к постройке дома в Сафонкове, в Тверской губернии.
А какая радость была, когда дом был окончен! Алексей Гаврилович хорошо помнит тот июньский день, когда они впервые вышли на балкон и, облокотившись на перила, любовались ясным летним полднем, мечтая о долгих годах счастливой семейной жизни…
Недолго наслаждалась уютом родного гнезда его добрая, преданная жена. В такой же сияющий июньский день три месяца назад страшная болезнь — холера — вырвала из жизни верную подругу, мать его детей, отраду жизни.
Венецианов повалился на траву, зарылся в нее лицом и заплакал громко, по-детски всхлипывая.
Уже иссякли слезы, а он продолжает лежать в оцепенении, страшась поднять голову и взглянуть на божий мир — на пожелтевшие скошенные нивы, пологие холмы, узкую ленту реки.
Так проходит немало времени, и кажется ему, что все силы ушли вместе со слезами, и трудно, просто невозможно пошевелиться.
Но вдруг он слышит, кто-то окликает его:
— Барин!.. Батюшка Алексей Гаврилович!.. Никак худо вам? Может, пособить чем надоть?
И к его плечу прикасаются осторожные руки, а потом бережно приподымают его.
Венецианов открывает глаза и видит перед собой Захарку, сына Федула Степанова, взятого им в дворню в Сафонково из отдаленной деревни Сливнево. Он тогда сразу обратил внимание на этого паренька.
Алексей Гаврилович явственно представляет себе тот зимний день, когда, выйдя на прогулку, он заметил среди мужиков, собравшихся на работу в лес, Захарку.
Паренек был в большой шапке и рукавицах, с топором на плече. Венецианова умилил важный вид этого мужичка с ноготок. Из-под неуклюжей, отороченной мехом, то и дело наползавшей на лицо шапки пытливо глядели большие живые глаза. В них светились ум, твердость, доброта. Ясный взгляд озарял и делал привлекательным некрасивое лицо с широкими скулами, коротким носом и очень полными губами…
Алексей Гаврилович тогда подозвал Захарку, приказал ему идти за ним в дом и там, не медля, начал писать его.
Художник был счастлив, что в этом бедно одетом деревенском парнишке ему удалось увидеть и запечатлеть человеческое достоинство, ум и одаренность русского крестьянина.
Венецианову так полюбился Захарка, что вскоре он написал новую картину «Жнецы», на которой изобразил Захарку и его мать Анну Ивановну. На картине Захарка с детской доверчивостью обнимает мать, у которой на руке сидят два мотылька.
Живописуя умную, физически и нравственно здоровую деревенскую труженицу и ее сына, одетых в бедные одежды, Венецианов радовался и скорбел. Радовался тому, что понимал тонкие душевные движения, присущие крестьянам, у которых под грубой одеждой скрываются сердца, способные глубоко чувствовать, радоваться и страдать. Скорбел же потому, что хорошо знал — в этих чувствах отказывали крестьянам их господа, приравнивая крепостных к скотам. Лишь некоторые просвещенные дворяне склонны были признать в крестьянине человека.
Венецианову вспомнилось, как умилялся собственной добротой и душевной щедростью Николай Михайлович Карамзин, когда возгласил:
«И крестьянки чувствовать умеют»…
— Эх, сударь мой, вгляделись бы вы зорче в сердца и души малых сих, — уже зло думал Венецианов, мысленно споря с чувствительным историографом и ему подобными, кто по-барски снисходил к закрепощенному народу.
Этот безмолвный внутренний спор воодушевлял художника, и он с удесятеренной силой подчеркивал в своих произведениях душевное богатство и физическое здоровье простых русских людей.