– К сожалению, да. Арестованных в индивидуальном порядке гестапо почти всегда пытает при допросе. У этих свиней нет ни малейшего понятия о гуманности – даже удивительно, что их нация дала миру таких гениев, как Бетховен, Моцарт, Бах…
От этой женщины, матери активного деятеля Сопротивления, в прошлом – учительницы музыки, а сейчас – узницы, дожидавшейся высылки, я узнала многое, что предпочитала бы не знать. В гестапо были в ходу пытки. Допрашиваемым пилили зубы напильниками, клещами вырывали ногти, тело жгли паяльной лампой. Пускали в ход электрический ток. Ножом иссекали кожу на подошвах ног и заставляли ходить по рассыпанной соли. Между пальцев ног зажимали смоченные керосином жгуты и зажигали их. Поджаривали пятки над углями. Держали голову под водой до тех пор, пока заключенный не начинал захлебываться. Подвешивали на дыбе и избивали – ногами, кулаками, кнутами из воловьих жил. Пытки, применяемые к женщинам, были просто невообразимо бесчеловечны и отвратительно изощренны. Одной из таких и подверглась Ивонна.
– Плохо, если повезут на улицу Соссэ, там орудуют французские подручные гестапо, они еще хуже своих нацистских патронов. Есть отделения гестапо на улице Лористон, на бульваре Розен… Но на улице Соссэ хуже всего.
У меня кровь стыла в жилах. Ночью я почти не спала – от духоты, от головной боли, от голода и страха. Так кто же предатель, думала я.
Кто знал о Франсуа?
Неужели мать?
Нет. Она не могла.
Или могла?
Ночью мне приснился брат. Это было не видение, а именно сон, как будто в нацистскую тюрьму не было хода даже призракам, даже галлюцинациям. Действие необыкновенно реального сна происходило в клинике Клиши. Он сидел в углу моего кабинета, а за столом сидел доктор Дюпон и читал мой дневник. По его лицу метались тени. Рядом стояла Спичка и грызла ногти – они у нее вечно были обкусанные, вросшие в темно-розовое воспаленное мясо. Доктор дочитал, закрыл дневник, аккуратно положил его на стол. Он обратился к Спичке, словно продолжая давно начатый разговор:
«Достаточно доложить о ее антигерманских настроениях. Ее арестуют для проверки, а там мы успеем осуществить наш план».
«Доносить ведь дурно», – прошептала Спичка.
Надо же, а у нее, оказывается, есть принципы. Вот уж не ожидала.
«Ничего подобного. Это недонесение по нашим-то временам приравнивается к соучастию в преступлении. Кроме того, ты видела ее любовника? Я мог бы поручиться, что он скрывается. Так и напишем: у нее живут подозрительные типы. А ты уж, будь добра, перестань изображать пай-девочку. Раньше надо было думать. Ну-с, я пойду на обход. Ты идешь?»
«Сейчас», – прошептала Спичка.
«Тебя замучает совесть», – сказал ей мой брат Октав, как только за доктором закрылась дверь. Спичка не смотрела на него и не слышала.
«Так ей и надо, – сказала она сквозь зубы. – Расфуфыренная зазнайка…»
«Ты не сможешь больше спокойно жить, не сможешь ничему радоваться…»
Теперь она услышала. Поколебавшись несколько секунд, она распахнула мой дневник, схватила ручку и написала поперек страницы несколько слов. Потом она бросила дневник в ящик стола и выбежала из кабинета. Октав посмотрел мне прямо в глаза, и с этим ощущением его взгляда – глубокого, печального, жалеющего взгляда я и проснулась.
И, конечно, меня повезли на улицу Соссэ. Когда автомобиль подъехал и меня повели в ворота, я украдкой оглядывалась, хотя и сама не понимала, что хочу увидеть. Вырванные зубы и ногти в сточной канаве? Ручейки крови, просачивающиеся из-под двери? Здание выглядело вполне мирно.
– Вы будете ждать своей очереди на допрос в камере временного содержания, – сказал мне сопровождающий унтер-офицер.
Камера временного содержания раньше была просто подсобкой, в ней еще сохранился запах моющего средства. Обстановка состояла из одной-единственной скамьи. Я присела на нее, но вдруг заметила какие-то бурые пятна рядом. Не знаю… Там было мало света. Но мне показалось, это была кровь. Тогда я вскочила и решила больше не садиться. Ради развлечения я вспоминала всех поэтов, которые когда-либо сидели в тюрьме, и читала вслух их стихи, посвященные этому захватывающему приключению. Я начала с Артюра Рембо, с выражением продекламировала «Тюрьму Сантэ» Аполлинера и дошла, наконец, до Оскара Уайльда:
Мне не дали дочитать «Балладу Рэдингской тюрьмы». Заскрежетал замок, дверь открылась.
– О, – сказал мне гестаповец, входя. – Многое слышал я в этих печальных стенах, но поэтические строки еще не звучали. Мадемуазель любит поэзию?
– Только поэзия и украшает жизнь. Поэзия и любовь, – сказала я, вдруг сообразив, как мне надо себя вести.
– Прекрасные слова! Но здесь не место для изящной беседы. Не угодно ли вам будет пройти в мой скромный кабинет?