Читаем Последние поэты империи полностью

Николай Тряпкин всегда был отверженным поэтом. Это его стезя, его крестная ноша, которую и нес он безро­потно до конца дней своих. В каком-то смысле он культи­вировал свою отверженность от литературной элиты и не тянулся особо к избранным, ибо понимал: там, в их миру, он будет лишен и поэтической, и мистической свободы. С юности своей, сначала тверской, потом подмосковной, а позже и северной, он впитывал в себя знание о своем наро­де, о пророческой надвременной Руси. Его вела судьба. Она дала ему подпитку народной жизнью, дала чувство народ­ной культуры. Даже от войны всеобщей он был отвержен, не взяли по здоровью, послали в эвакуацию на север. За тайным знанием. Именно там, на русском Севере, он стал поэтом. Побывал и пахарем, и пастухом, потом выбился в книжные люди, и северяне искренне гордились своим поэтом. Сам Николай Иванович признавал мистическую зна­чимость северных лет в своей поэтической судьбе. «В этой маленькой северной деревнюшке и началась моя творчес­кая биография... Коренной русский быт, коренное русское слово, коренные русские люди. Я сразу почувствовал себя в чем-то таком, что особенно мне близко и дорого. У меня впервые открылись глаза на Россию и на русскую поэзию, ибо увидел я все это каким-то особым, «нутряным» зрени­ем. А где-то там, совсем рядом, прекрасная Вычегда слива­ется с прекрасной Двиной. Деревянный Котлас и его голу­бая пристань — такая величавая и так издалека видная! И повсюду — великие леса, осененные великими легендами. Все это очень хорошо для начинающих поэтов. Ибо сам воздух такой, что сердце очищается и становится певучим. И я впервые начал писать стихи, которые самого меня за­вораживали. Ничего подобного со мной никогда не случалось. Я как бы заново родился, или кто-то окатил меня волшебной влагой». Крестник русского Севера, сольвычегодских и устюжских деревень, старинных погостов, старооб­рядческих преданий и сказов, позже, на страницах нашей газеты «Завтра», он признавался:

Когда-то там, в лесах Устюги,

Я неприкаянно кружил.

Скрипела ель, стелились вьюги

У староверческих могил.

И на каком-нибудь починке

Я находил себе ночлег

И припадал к молочной кринке,

Не протерев зальдевших век.

И в смутном свете повечерий

Я погружался в древний быт,

В медвежий сумрак, в дым поверий,

В какой-то сон, в какой-то мыт.

И постигал я те столетья

И в том запечном уголке,

И в хламе старого веретья,

И в самодельном черпаке...

…………………………….

И в смутном свете повечерий

Я закрываюсь в тайный скит.

И несказанный дым поверий

В моих преданиях сквозит.

И на каком-нибудь починке

Я источу последний пыл

И слягу в старой веретинке

У староверческих могил.

(«Когда-то там, в лесах Устюги...», 1995)

Его пророческое потаенное слово шло откуда-то из глу­бины глубин мистической Руси, возрождая утраченные истоки, первоосновы народного слова. Он был нашим рус­ским дервишем, понятным всем своими прибаутками, час­тушками, плясовыми и в то же время непонятным почти никому в своих магических эзотерических прозрениях. Он не погружался в фольклор, не изучал его, он сам был по­сланцем древнего смысла слова. И потому легко нарушал законы, сочиненные фольклористами. Его чистейший русский язык частенько был «неправильным» языком. В этом он схож, пожалуй, только еще с одним таким же кудесни­ком русского слова Владимиром Личутиным. Что им до «правильности» времен, до сочетаемости тех или иных былинных героев, если они сами были родом из тех же вре­мен. И из того же племени героев.

За фольклором, за фольклором!

За гитарным перебором!

За гармошкой, за рожком!

То в телеге, то пешком...

И с каким же интересом

Шел я полем, шел я лесом!

И не знал я до сих пор,

Что я — сам себе фольклор.

(«За фольклором, за фольклором...», 1995)

Перейти на страницу:

Похожие книги