Вот…
– А говоришь – со Светловым в одну дуду? Не похоже.
– Все синь да солнышко. Березки да цветочки. Березки да цветочки. Идиллия. Ни колымских лагерей, ни Беломорканала, ни трудодней, ни исчезающих деревень у него же на Ладоге, ни всеобщего пьянства, никаких проблем вообще. Все Россия да Россия… – бормотал он про себя, листая книгу Прокофьева. – Ага! Вот, голубчик, попался. Ну я так и знал. Теперь слушайте, Владимир Алексеевич, слушайте.
– Тоже ведь не бледно сказано. Сочно и емко. Но какие же это кресты на груди у прокофьевского врага? Какие он, разжиревший до того, что уж не может нагнуться свои башмаки зашнуровать – живот не дает, какие же он называет кресты кладбищенскими? Какие это кресты ему поперек горла встали? И смертельно враждебны? А это русские, российские кресты, георгиевские, дорогой Владимир Алексеевич. Это кресты за русскую отвагу и доблесть, добытые под Порт-Артуром или во время Брусиловского прорыва. Это кресты – потомки тех крестов, которые висели на груди русских офицеров и солдат в осажденном Севастополе, во время суворовских походов, на Бородинском поле, под Плевной на Шипке. Именно эти кресты он, гнида, считает теперь своей мишенью.
– А! Каково?! Это на чьей же крови должны подниматься овсы? Чья это кровь напоила зеленую пойму? Кто это побатальонно направляется в рай при помощи пулемета, так что даже придется потесниться в раю Госполу Богу? Не братья ли наши, не русские ли люди отправляются в рай целыми батальонами, а Прокофьев при этом злорадствует и приплясывает иод «страдание» и «Дунайские волны»? И что это за трехцветное знамя сравнивает он с нижней юбчонкой шлюхи? Кто эта шлюха? Да уж не Россия ли? Ибо ведь у России и было как раз трехцветное знамя. «Там над пустыней унылой вьется андреевский флаг, бьется с неравною силой гордый красавец «Варяг». Да именно под русским знаменем бился «Варяг», именно с ним в руках упал под Аустерлицем Андрей Волконский. Как же он смел, твой Прокофьев, российское трехцветное знамя сравнивать с тем, что под юбкой у шлюхи? Как же он смеет после этого, коллаборационист и предатель, в каждом стихотворении всуе распинаться в любви к России? А судный день придет, – продолжал Кирилл с дрожащими от гнева губами, – все встанет на свои места, служивший, кстати, в молодости в ленинградском ОГПУ, тоже подвергнется суду потомков. Никакие «России» в его поздних стихах уже не помогут. Он будет выплюнут из русской литературы, как последняя грязная мразь!
Такого заряда страсти я, признаться, не ожидал. После столь сокрушительного удара по одному из любимых мною доселе поэтов смешно было бы теперь соваться с Рыленковым да Копаленковым, с Луговским да Асеевым. «Большевики пустыни и весны», рыленковские пейзажики, асеевская поэма про красного партизана Проскакова. Или Смеляков, трижды сидевший в советских лагерях и писавший там поэму «Застава Ильича», прославляющую режим, благодаря которому он и оказывался каждый раз в лагерях. Или Степа Щипачев, беспрецедентно в мировой поэзии воспевший в своей поэме предательство мальчиком-несмышленышем своего родного отца. Все это, конечно, только хрустнуло бы под острым экстремистским топором моего собеседника. А я пошел с козырного туза, вытащил из колоды Александра Твардовского.
– Твардовский.