Опаленный солнцем Востока, центурион ехал впереди, таща мятежника на веревке, привязанной к конскому седлу. Он усмирил евреев, и с тех пор вот уже десять лет воздвигает кресты и распинает их. Уже десять лет он затыкает им рты камнями и землей, чтобы они не роптали, — и все напрасно! Одного распинают, а тысячи выстраиваются в ряд, страстно того только и желая, чтобы и их распяли, поют наглые псалмы своего древнего царя и презирают смерть. У них есть свой собственный кровожадный Бог, который пьет кровь первородных младенцев мужского пола. У них есть свой собственный закон — зверь-людоед о десяти рогах. С какой же стороны подобраться к ним? Как одолеть их? Смерти они не боятся, а тот, кто не боится смерти, — эта мысль часто приходила на ум центуриону здесь, на Востоке, — кто не боится смерти, тот бессмертен.
Он натянул повод, остановил коня и окинул взглядом окружавшую его толпу евреев: измученные рожи, лукаво поблескивающие глаза, засаленные бороды, засаленные косички… Центурион сплюнул с отвращением: уехать, уехать отсюда, возвратиться в Рим, где столько терм, театров, амфитеатров и чисто вымытых женщин. Восток, с его грязью, зловонием и евреями, вызывал у центуриона отвращение.
Крест был уже водружен на вершине горы, цыгане на камнях утирали пот, а Сын Марии сидел на скале, смотрел на цыган, на крест, на толпу, на спешившегося перед ней центуриона — смотрел, смотрел и не видел ничего, кроме моря черепов и пылающего неба над ними. Петр подошел к нему, наклонился, желая сказать что-то, начал говорить, но в ушах Сына Марии стоял только шум пенящегося моря, и он не слышал ничего. Центурион кивнул, и Зилота развязали. Тот медленно выпрямил онемевшие члены и принялся раздеваться. Магдалина проскользнула у коней между ног, раскрыла объятия и хотела подойти к нему, но тот махнул рукой, прогоняя ее. Стройная, почтенного возраста женщина благородной наружности молча вышла из расступившейся толпы, обняла Зилота, тот склонился перед ней, поцеловал обе ее руки и долго прижимал ее к себе, а затем вернулся. Старуха еще некоторое время молча, без слез смотрела на сына.
— Прими мое благословение, — прошептала она, затем отошла от Зилота и прислонилась к высившейся напротив скале, где лежали, вытянувшись в скудной тени, овчарки цыган. Центурион рывком вскочил на коня, чтобы всем было видно и слышно его, вытянул кнут в направлении толпы, призывая ее к молчанию, и заговорил:
— Слушайте, евреи! Рим говорит с вами! Тихо! Он указал большим пальцем на Зилота, который уже бросил рубище и в ожидании дальнейшего стоял на солнце.
— Этот человек, который ныне стоит нагим перед лицом Римской империи, дерзнул поднять, голову против Рима. Еще юношей он низвергнул императорских орлов, ушел в горы, и призывал народ тоже уйти в горы, чтобы поднять восстание. Он говорит, что наступит день, когда из лона вашего выйдет Мессия и сокрушит Рим! Тише! Не кричите! Он — бунтовщик, убийца, изменник. Вот каковы его преступления. А теперь я обращаюсь к вам, евреи, — решайте сами, какое наказание он заслужил!
Центурион умолк и в ожидании ответа обвел толпу взглядом со своей высоты.
Люди возбужденно зашумели, зашевелились, двинулись, все разом ринулись с места, устремились на центуриона, подступили к ногам его коня и тут же испуганно откатились назад, словно взволнованное море.
Центурион разозлился, пришпорил коня и Двинулся на толпу.
— Я вас спрашиваю! — взревел он. — Перед вами — бунтовщик, убийца, изменник — так какое наказание полагается ему?
Рыжебородый неистово рванулся: он больше не мот сдерживать порыв своего сердца, ему хотелось крикнуть: «Да здравствует свобода!» Он уже открыл было рот, но тут подоспел его товарищ Варавва, схватил его и зажал ему рот ладонью.
Какое-то время был слышен только гул, напоминающий шумящее море. Никто не решался произнести ни слова. Было слышно только глухое ворчание, тяжелое дыхание, стоны. И вдруг среди этого неясного гула раздался высокий бесстрашный Голос, заставивший всех повернуться на него с радостью и страхом. Почтенный раввин снова взобрался на плечи рыжебородому, воздел кверху костлявые руки, словно совершая молитву или предавая проклятию, закричал:
— Какое наказание?! Царский венец!
Народ зашумел, стараясь заглушить этот голос, потому что всем было жаль раввина, и центурион не услышал его. Он приставил ладонь к уху.
— Что ты сказал, хахам? — крикнул центурион, давая шпоры коню.
— Царский венец! — изо всех сил закричал раввин. Лицо его сияло, он весь горел, метался на шее у кузнеца, подпрыгивал, плясал, словно пытаясь взлететь.
— Царский венец! — снова закричал он, счастливый, тем, что стал устами своего народа и своего Бога, и широко распахнул руки, словно его распинали в воздухе.
Центурион пришел в ярость. Он резко соскочил с коня, схватил плеть с луки седла и двинулся на толпу. Он шел тяжелой поступью, сдвигающей с места камни, ступал молча, словно могучее животное — буйвол или дикий вепрь? Толпа притихла, затаив дыхание. Не было слышно ничего, кроме цикад в масличной роще да спешно слетавшегося воронья.