Короче говоря, перевод всегда содержит компромиссы, влияющие на коммуникацию. Переводчик вынужден решать, какие изменения приемлемы. Для этого ему необходимо знать, какие стороны оригинала наиболее важны, а также иметь представление об уровне образования и опыте тех, кто будет читать его произведение. Неудивительно, что до сих пор остается открытым вопрос, каким должен быть идеальный перевод и в какой мере существующие переводы приближаются к этому идеалу. Куайн недавно пришел к выводу, «что конкурирующие системы аналитических гипотез [для подготовки переводчиков] могут соответствовать всем речевым интенциям каждого из рассматриваемых языков и тем не менее в огромном количестве случаев навязывать совершенно разные переводы… Такие переводы могут отличаться даже своими истинностными оценками» [142] .
Нетрудно догадаться, что ссылка на перевод лишь выделяет, но не решает проблем, которые привели Фейерабенда и меня к обсуждению несоизмеримости. Для меня существование переводов свидетельствует о том, что эта возможность доступна и ученым, которые придерживаются несоизмеримых теорий. Однако для этого не обязательно существование нейтрального языка, в котором могут быть сформулированы следствия теорий. Проблема сравнения теорий остается.
Почему перевод – теорий или языков – столь труден? Как уже часто отмечали, – потому что языки по-разному расчленяют мир, и у нас нет нейтральных металингвистических средств для фиксации отчетов о наблюдениях. Куайн, в частности, указал на то, что лингвист, занятый радикальным переводом, легко может обнаружить, что его туземный информатор произносит слово «гавагай», когда видит кролика, однако труднее установить, как действительно нужно перевести это слово. Должен ли лингвист перевести это как «кролик», «кроликовидное существо», «часть кролика», «явление кролика» или каким-то иным выражением, которое даже не смогло бы ему прийти в голову?
Я могу расширить этот пример, предположив, что в изучаемом сообществе у кроликов в период дождей может изменяться окраска, длина ушей, способ передвижения, – тогда их появление обозначается термином «бавагай». Следует ли слово «бавагай» переводить как «мокрый кролик», «лохматый кролик», «хромающий кролик» или нужно все это объединить, либо лингвист должен прийти к выводу, что туземное сообщество не считает, что слова «гавагай» и «бавагай» относятся к одному и тому же животному?
Дополнительные данные для выбора из этих альтернатив требуют дальнейших исследований, результатом которых будет разумная аналитическая гипотеза, пригодная также для перевода других терминов. Однако это будет лишь гипотеза (все перечисленные выше альтернативы могут оказаться неверными). Любая ошибка впоследствии может создать трудности для коммуникации, и при этом будет неясно, связаны ли затруднения с переводом, и если так, то в чем их источник.
Эти примеры говорят о том, что руководство по переводу всегда воплощает в себе некую теорию, обладающую достоинствами, но сопряженную с теми же рисками, что и другие теории. Меня они приводят также к мысли о том, что класс переводчиков включает в себя как историков науки, так и тех ученых, которые пытаются общаться с коллегами, придерживающимися другой теории [143] . (Заметим, однако, что мотивы и соответствующая восприимчивость ученых и историков весьма сильно различаются, чем и обусловлено систематическое различие в их результатах.) Неоценимые преимущества им часто дает убеждение в том, что знаки, используемые в обоих языках, тождественны или близки к этому, что большая часть из них используется одинаково в обоих языках и что там, где их использование все-таки изменяется, есть информативные основания для сохранения одних и тех же знаков. Однако эти преимущества влекут за собой ошибки, примеры которых можно найти и в научных исследованиях, и в истории науки. Ведь при этом легко не заметить функциональных изменений, которые были бы очевидны, если бы сопровождались изменением знаков.