Соллогуб. Да уж! Судьба!.. Я – Соллогуб! Глядишь, и мы какой пули дождемся!.. Ну, ладно, ты слушай, коли не скушно, это ж все на моих глазах гало. Я-то тогда уж намелькался, свой человек в свете был, помнишь еще ту историю с Пушкиным?
Мятлев. Когда он тебе вызов послал?
Соллогуб. Ну да! Обидчив был, порох! Все честь жены оберегал, – решил, что и я грешен. Ну, я поехал, объяснился, помилуй, Александр Сергеич, извинения принес, он вызов назад взял, обошлось…
Мятлев. Отчего не ты опять на Дантесовом месте был!
Соллогуб. Не говори… Но не в том дело… Я, стало быть, вся и всех уж тогда знал, а Лермонтов едва явился, – ему Хитрово, Елизавета Михайловна популярите делала, через нее он и к Карамзиным вошел, и к Виельгорским, во весь круг наш. Рвался в свет. Ну, рвался. Но это двигался он как литератор, ты понимаешь. А вместе делал и еще один путь, со всею своей командой – Монго, Шуваловым, Трубецким – через вечера да балы у Энгельгардта и в Аничковом.
Мятлев. То-то ты его, беднягу, и вывел в своем романе, как он в свете принят! Как это там у тебя? Мрачный, демонический, а никем не принят, всем смешон…
Соллогуб. Ну-ну, Иван Петрович, ты сам знаешь, весь роман был в ироническом ключе… Я пред Мишелем не виноват, видит бог! Хоть он мою Софью Михайловну тоже магнетизировал и вообще… Нет, я не виноват
Мятлев
Соллогуб. Так вот. Он является в свете много, настойчиво. А она, как ты знаешь, в ту пору особенно игрива была, ни одного большого маскарада не пропускала, любила инкогнито приехать, чужую карету брала, чаще Софи Бобринской, интриговала всех подряд, начиная с меня.
Мятлев. Наш пострел везде поспел!.. Эх, Мишу жалко!
Соллогуб. Да ты не смейся, слушай! У меня там ничего не было, – я себе не враг, чтоб с императрис интриговать. А эти-то, мальчишки, – один перед другим, – кто какую рыбку покрупней поймает… Ну, вот. А до самого не доносилось, думаешь: где она да с кем, да кем увлечена, да куда поехала, да что сказала? А тут еще Пушкин! Старший-то Трубецкой, Бархат, с Дантесом приятели были, кто не знает! А где Бархат, там и брат его, Серж Трубецкой, а где Серж, там и Шувалов, и Монго. А где Шувалов да Монго, там и…
Мятлев. Вон ты про что!.. Эх, жалко его!
Соллогуб. Про что! Сидите, ничего не ведаете, а дела-то не здесь, брат, не нами делаются. Дальше пойдем. Русских-то при дворе когда стали читать? Скажи? Как Пушкин помер! Кто до того об русской литературе понятие имел? Да и что было-то? Плетнев Пушкина во дворец первый принес, по вечерам вслух стал рассказывать, она восхитилась, слезы пролила. Ах, еще! Ах, поэм ля рюс! Меня читали, а там и до Мишеля очередь дошла. Ох! Ах! Да я тебе сказывал как-то: она у меня же его стихи просила, я ей носил. Но уж это потом. А перед тем совсем тут все запуталось: Алешка Столыпин – не Монго, а Столыпин-Первый – женился на Машке Трубецкой…
Мятлев. Ай, баба!
Соллогуб. Ну! И не говори!.. Ну вот, а наша императрис души в ней по сей день не чает, – Мари, Мари! – Машка чуть не всякое утро завтракает там, – ну! Стало быть, Столыпины – а где они, там, говорю, и Лермонтов – совсем близко к солнышку подошли. Но тут, как назло, вышла эта история с Амели Крюденер.
Мятлев. Чем, может, хуже сделала… Эх, жаль Мишу!
Соллогуб. Неужто не хуже! Государь и без того о нем не забывал, а тут, представь, она еще со слезами за него просит…
Мятлев. Яма!
Соллогуб. Вот то-то что яма! Тут еще примешалось: собирались часто, вроде кружок составился, шестнадцать человек, – бывал и я там, – да только это все пустое, одни вольные разговоры, насмешки, никакой программы. Политического тут ничего не было, – голову даю! – но раздразнили. А кто надо да как надо доложил, государь осерчал: опять дети из лучших фамилий, самый цвет, а тоже говоруны, как он скажет, заделались… На правеж!