Черняков был человеком небольшого роста, но мощного телосложения, с бледным нервным лицом и язвительным взглядом. Все в его внешности говорило о пережитых страданиях, потерях, нестерпимой обиде за украденную, некогда хорошо устроенную, отлаженную жизнь. Он с содроганием вспоминал улюлюкающие толпы, встречающие с хлебом-солью у трапов самолетов или на платформах железнодорожных вокзалов чету Вишневской и Ростроповича, Шемякина, Солженицына, Войновича, Любимова, представителей аристократических династий, членов царской семьи. Разъедающей, как ржавчина, звуковой галлюцинацией сквозила в памяти пламенеющая музыка группы «Кино», эхом отзывались песни «ДДТ» и «Наутилуса», медленной, тягучей массой расплывались звуки «Аквариума». Павел знал, что не хотел перемен, но перемены не спрашивали, чего он хочет. Все, чему учился Черняков в Ленинградском государственном университете им. Жданова, вдруг стало ненужным, совершенно обесценилось. Триста пятьдесят советских рублей, составлявших его профессорскую зарплату, превратились в триста пятьдесят новых рублей. Раскопки, которые он вел в Крыму, ставшим в одночасье территорией чужого государства, были свернуты, все заслуги Павла забыты. Вместе с семьей он в мгновение ока оказался за чертой бедности, стал практически нищим, единственной мыслью которого было выжить и каким-то чудом добыть денег, чтобы не умереть с голоду в один из ближайших дней.
«Челночничать» он не желал, да и не умел и не научился бы, но не хотелось падать в какую-то бездонную пропасть, Павлу просто хотелось жить дальше. И вот, в то время как балерины, писатели, актеры, режиссеры, графы и князья возвращались в Россию, Павел, списавшись с коллегами и друзьями по одной совместной франко-русской экспедиции, в скором порядке собирал нужные бумаги, справки, документы. Уладив все формальности, распрощавшись с коллегами по кафедре, с родственниками и друзьями, ученый со всем семейством переехал в Париж, получив возможность занять должность профессора на кафедре археологии в университете.
Мало-помалу жизнь налаживалась, со временем языковой барьер был преодолен, сын пошел в школу, жена устроилась на работу, появилась возможность купить в ипотеку четырехкомнатную квартиру в одном из ближайших пригородов Парижа. Павел принимал участие в экспедициях, писал статьи, читал лекции, которые пользовались большим успехом, но было что-то, что не давало ему покоя, что мешало спать по ночам, подтачивало и душило. Хотя Павел до боли в суставах, до немоты ненавидел новую Россию, он тосковал и беспрестанно вспоминал о ней, точнее, о том времени и о той стране, которой уже не было на геополитической карте мира. Он видел по ночам, как возвращается в свою старую ленинградскую квартиру, которую продал перед отъездом, как он ходит по ней, огромной, со множеством дверей, из открытых окон доносится музыка давно ушедших в небытие песен про миллион алых роз, про айсберг в океане, про землю в иллюминаторе. Он слышал шум своих шагов, отдаленный смех, шепот, позвякивания. Затем он просыпался и обычно не мог заснуть до утра.
Александр Телищев учился у Чернякова. Он был современным молодым человеком, влюбленным в предмет своей будущей специальности; идеи христианской философии Соловьева, экзистенциализма Шестова и Бердяева, о которых так часто слышал от отца и деда, его не увлекали. Он считал, что подобными вопросами должны заниматься специалисты, а время собраний интеллектуалов, которые за чашкой чая задумываются о судьбах человечества и спорят о вопросах бытия, давно прошли. Александр был всецело погружен в историю Шумера, в арабскую культуру, в изучение современного и древнего Ирака. Как и многие люди его поколения, он был узким специалистом, интересы его не выходили за рамки культуры, языка и истории Ирака. Как и многие сверстники, читал Александр, особенно уже после обучения в Сорбонне, в основном специальную литературу и придерживался распространенного еще со времен обучения в школе родного Буживаля мнения о том, что литература до середины XX века канула в Лету вместе с Гюго, Бальзаком, Мопассаном, Золя, Диккенсом, Толстым и другими старыми добрыми гуманистами. Постмодернизм, драма и роман абсурда, структурализм Ролана Барта, деструктурализм Жака Дерриды – все это было слишком холодным, слишком «интертекстуальным», герметичным для него, литературой для посвященных, то есть для тех, кто профессионально занимался литературой, семиотикой, философией. В современной ему литературе (1980—1990-х годов) он также не находил для себя ничего интересного и всерьез увлекался лишь ставшим уже к 1990-м годам такой же классикой, как творчество Достоевского или Пруста, экзистенциализмом Сартра, у которого особенно любил «Тошноту»[23], а еще конкретнее – то место, где Сартр рассуждал о памятнике Эмпетразу[24], женщине, которая долго и пристально всматривалась в черты каменного колосса, портретах великих людей, свержении идолов.