Комарова не ответила. Ленка постояла еще возле кровати, потом молча присела рядом с сестрой и прижалась к ней плечом. За окном стояли мутные сумерки, и было непонятно, который сейчас час, и было слышно тревожное дыхание Сани, как будто он тонул и пытался ухватить слабеющими губами немного воздуха. От выпитой водки, духоты и усталости тянуло в сон, и Комарова сама не заметила, как задремала, и сквозь дрему слышала, как Ленка ушла, осторожно ступая на скрипящие половицы, и как мать за что-то ругает Светку, а та отвечает ей противным плаксивым голосом, что чего-то она там не брала и чего-то там не делала. Хотелось оказаться где-нибудь в другом месте, хоть бы у Татьяны на ее чистенькой кухоньке с красной геранью на подоконниках и дымящимся на конфорке блестящим чайником с цветочком. Этот чайник, закипая, издавал такой пронзительный визг, что Дружок во дворе просыпался и отвечал ему тоскливым воем. Хотелось Татьяниных пирожков с творогом или с капустой, чтобы они с Ленкой их ели, а Татьяна рассказывала им что-нибудь про своего Сергия, как он уехал на попутной машине куда-нибудь, куда не ходят электрички, чтобы встретить в Божьем мире чьего-нибудь ребеночка или проводить в жизнь вечную какую-нибудь столетнюю бабку. «Поболеет, и само пройдет, – пробормотала Комарова себе под нос. – В июле не простужаются».
В лесу снова что-то затрещало. Комарова представила, как большая лупоглазая птица села на верхушку елки, та под ней накренилась и закачалась, и птица стала смешно вертеть головой во все стороны и хлопать крыльями. Комарова зажала рот рукой и хихикнула, но птица в ее воображении почему-то все росла и росла: вот она стала больше собаки, а теперь – размером с корову, и все продолжала расти, хлопая большими крыльями и разевая громадный клюв, в котором виден был красный язык, похожий на огонь в печке, и была она уже совсем не смешная, а страшная. Елка под ней гнулась и трещала, и наконец птица сильно забила крыльями, поднялась и полетела прямо к их дому, светя огромными глазами, похожими на круглые фары поезда дальнего следования. Комарова встряхнула головой, вскочила и с силой захлопнула окно, так что зазвенели стекла, и она испугалась, что если мать дома, то она услышит и придет ругаться. Саня тихо застонал, но не проснулся. Комарова перевела дух, снова села рядом с ним и погладила через одеяло.
– Спи, Санечка, спи, не бойся. Мы тебя никому не отдадим. Слышишь, Сань?
Она покосилась в сторону окна, но там уже совсем стемнело и ничего не было видно. Захотелось взять сейчас Саню, завернуть его в одеяло, позвать Ленку и вместе пройти по темным улицам поселка на станцию, дождаться какой-нибудь поздней электрички, забраться втроем в тамбур и ехать, ехать куда-нибудь, потом сойти на конечной, в большом областном центре, и там как-нибудь устроиться. Комарова закрыла глаза и замечталась. От водки даже с закрытыми глазами кружилась голова и казалось, что все получится, что нет во всем этом ничего сложного, и было легко и спокойно. Скажут, что потерялись, или что сироты, а лучше правду скажут – что дома батя бьет, что жизни нет никакой, их и не вернут. Бабка говорила, мир не без добрых людей. Они с Ленкой все по дому умеют, возьмет их кто-нибудь к себе, или так, сами проживут, работать устроятся, за Санечкой будут ухаживать. Все получится, начать только стоит, завтра же Ленке сказать… а Ленка небось сразу в город предложит бежать. Комарова фыркнула от сдерживаемого смеха. Может, в город и лучше – в городе их никто не найдет, город большой, людей в нем много. На станции застучала электричка, с тихим свистком остановилась, потом снова застучала. «На Лугу пошла или на Тосно, – подумала, проваливаясь в дрему, Комарова, – или на Москву».
– Ну вот, как-то так… – Олеся Иванна теребила шейный платок, стараясь не смотреть на Татьяну, разливавшую чай в маленькие фарфоровые чашки. У одной из чашек – Татьяна взяла ее себе – была почти до основания отколота ручка.
– Так все-таки лучше, чем из семьи уводить… – Татьяна говорила медленно, старательно подбирая каждое слово.
– Семьи… – эхом повторила Олеся Иванна. – Да какая там у него семья…
Чашка чуть слышно звякнула о блюдце. На чашке и на блюдце были нарисованы маленькие красные тюльпаны: у каждого один лепесток был отогнут, обнажая желтую внутренность цветка, и было по два маленьких зеленых листика (кое-где они совсем стерлись, и от них остались только зеленые крапинки). У матери в Вязье тоже был такой сервиз: с советских времен до Олесиной юности дожили из него только две чашки, три блюдца и заварочный чайник без крышечки, но мать все равно берегла этот чайник, как будто он был бог весть какой драгоценностью. Олеся Иванна задумчиво поскребла ногтем фарфор.
– А я думала, ты меня сейчас ругать будешь…
Татьяна пожала плечами и села напротив.
– Перед Богом это – большой грех, Олеся Ивановна. Но мой Сережа говорит, что Бог милостив и прощает больше, чем люди. Бог тебя простит.