Возвращаясь из своих странствований к семье в Петербург, Добролюбов наведывался и к бывшим мирским друзьям своим, и к бывшим недругам. Сам он говорил: «Захожу к тем, которых я, может быть, обидел, и к тем, которые меня обидели»… Очевидно, я принадлежал ко второй категории.
«Странником», в одно зимнее утро явился он и ко мне. Явился без предупреждения, с черного хода; горничной, отворившей дверь, сказал: «Передайте барину, что к нему пришел странник».
— Барин, к вам странник пришел, — недоуменно повторила горничная.
— Какой странник? — мне в голову не приходило, что это — тот самый Александр Добролюбов.
— А такой… Не старый, с котомкой, чудной.
— Ну, просите…
Никогда еще не забредали ко мне «странники». Я знал, что такие водились на Руси, но в Петербурге им было не место как будто, да и полиция их недолюбливала. А ведь интересно… странник!
— Просите в столовую, — повторил я, — и подайте чаю.
Горничная через минуту вернулась.
— Не идет. «Не надо, — говорит, — только погреться».
Я пошел в кухню и сперва не признал гостя. Передо мною стоял плотный молодой человек интеллигентного вида в крестьянской сермяге и валенках. Темная бородка высовывалась из-под платка, завязанного вокруг шеи; в руках он держал треух. Лицо было румяное, одутловатое, черные горячие глаза уставились на меня пронзительно. По этим глазам я и узнал его.
Чтобы сломать лед, я начал с покаяния:
— Много воды утекло, Александр Михайлович. Надеюсь — вы нам простили мальчишескую выходку?
В ответ он только заулыбался и махнул рукой, но в комнаты так и не вошел. Я усадил его за кухонный стол и заставил выпить стакан чаю.
О чем мы говорили? Боюсь перепутать. Разговор длился с полчаса. Он говорил о самом важном для себя, о чем уже привык говорить: о народе, о Боге, о душе. Говорил, произнося слова по-народному, чуть нараспев, но без всякой рисовки… Да, Толстой наставил его на подвиг… Упомянув о своем скитальчестве по русским весям со словом утешения, он скромно поправил себя:
— Да нет, не учительствовать пошел я к народу, а понять народ, услышать весть, затаенную в народе… Сам я еще…
Он не договорил. Я понял, что он сам еще себя не нашел окончательно и ждет, когда в нем, из него, неписанная, несказанная засияет правда жизни… Не раз после этого, повидимому, Добролюбов менял точку зрения на эту правду, примыкал то к одному, то к другому сектантскому толку, переживал даже приступы полного неверья в Христа, но в конце концов он создал среди приволжского крестьянства целое движение (около 1903 года), ближе всего стоявшее к молоканам.
Я часто думал об этой краткой моей беседе с бывшим декадентом Добролюбовым и всё больше понимал, что слова его о «правде», о народной, русской правде ума и сердца, не совпадающей с церковной догматикой, не укладывающейся в рамки никакого освященного веками вероучения, что эта мучительная потребность услышать Бога в последней глубине совести — и есть то, что мы в праве признать явлением очень русским, если хотите — национальным. Русский человек, пусть и неверующий, «духовной жаждою томим»…
Русский богоискатель ищет не традиционной веры, а своей, рвущейся из оков предписанного, религиозной истины. Отсюда любовь простонародья к религиозному мудрствованию… И как близка эта любовь и нашему культурному богоискательству! Вера самых ярких выразителей русской религиозности по большей части — что-то очень личное и неясное, и обращается вовнутрь, к иррациональности духа…
Понятно, почему так бедна наша метафизика — всегда на помочах у какого-нибудь немца. Русский человек, задумываясь о тайне мироздания, ищет Бога — Бога в себе самом, в единственной непосредственно ощущаемой глубине сознания. На этой глубине мышление соприкасается с нравственной волей: мудрость сердца, свет добра, любовь как бы отожествляются с божественным началом, с веянием духа. В этом смысле, мне кажется, надо понимать и слово Достоевского о «народе-богоносце».