Казалось бы, легко. И действительно, для Троллопа при его темпераменте это было довольно легко. Но совсем нелегко это было для Толстого — чем отчасти и объясняется его восхищение Троллопом. У Толстого было колоссальное «эго», которое требовало непрерывного подавления — иначе он не мог бы принять и понять своих собственных персонажей. В «Войне и мире» это могучее «эго» вырывается на свободу там, где Толстой, словно Зевс олимпийский, повелевает Наполеону быть ничтожным или диктует законы ходу истории. Но он побеждает свое «эго», когда стоит перед вымышленными им людьми — с ними он столь же смирен и ненавязчив, как и сам Троллоп. То, что Толстой был на это способен, знаменует величайшее торжество искусства. Троллопу же такая позиция давалась легко — у него, как показал наш анализ, «эго» было слабым, нередко даже в ущерб его житейскому благополучию. Оставаться в стороне, изучать, впитывать — это было в его натуре. Он совершенно не хотел управлять жизнью других людей. А Толстой хотел. Однако Толстой был чрезвычайно честным художником. Чтобы обрисовывать и анализировать других людей, необходимо хотя бы на время отказаться от желания управлять ими. В двух своих великих романах Толстой добивается от себя того, что у Троллопа получалось само собой.
Как честный художник, Толстой увидел возможное разрешение трудностей (хотя и не всех) в языке. И с теми же сознательными усилиями он для раскрытия характеров принялся выковывать самый простой стиль. Слово «выковывать» — это, конечно, штамп, но оно действительно подходит к методам его работы. Достаточно заглянуть в рукописи его романов, чтобы увидеть, как он раз за разом убирает яркое слово и заменяет его уже употребленным раньше. Во всей истории литературы трудно найти другую такую последовательную и на первый взгляд обедняющую переделку. Некоторые критики усмотрели в ней нечто чудовищное, однако с точки зрения его конечной цели — достижения высшей прямоты — она была вполне оправданна. Когда Толстой давал себе волю, он становился одним из самых красноречивых писателей и писал удивительно красноречивым языком. Но со своими персонажами он не давал себе воли и рассказывал правду, безжалостно убирая все остальное.
Троллопу таких усилий делать не приходилось. Его прозрачный, лишенный украшений язык (который часто недооценивался, причем его гибкость оставалась вовсе незамеченной) в совершенстве отвечал той же цели. Таким же был деловой язык Стендаля. И язык Гальдоса, как утверждают люди, знающие испанский. Именно такую манеру предпочитали многие величайшие исследователи характеров независимо от того, была ли она врожденной или ее приходилось вырабатывать.
Вторая проблема представляла значительно большие трудности. Ни один из этих мастеров не сумел ее полностью разрешить — как не сумел никто другой вплоть до нынешнего дня. Каким способом выразить то, что происходит в сознании человека? И не только в критические минуты (например, архидьякон Грантли у смертного одра своего отца), но во всех случаях, когда в имманентном индивидуальном сознании протекает какой-то процесс. Что это такое? Непрерывное течение? Хаотическое движение взад и вперед? Прерывистые скачки? Как он варьируется от индивида к индивиду? Иногда употребляется термин «поток сознания»{85}, но он нередко вводит в заблуждение. Вероятно, это далеко не всегда поток и, строго говоря, осознается лишь частично. Безусловно, он далеко не всегда бывает словесным, а у многих людей чаще вообще не облекается в слова. В какой мере его можно передать словами? И насколько имеет смысл это делать?
Начиная со Стендаля, создатели психологических романов по-разному отвечали на эти вопросы. Вероятно, ни один ответ нельзя счесть полностью удовлетворительным. Скорее всего, единого ответа вообще не существует. Двое величайших творцов психологического романа, Достоевский и Пруст, выбрали методы, которые, по сути, позволили обойти проблему, словно оба они не сочли нужным браться за нее прямо. Достоевский предоставил своим персонажам частично объяснять, что происходит в их сознании, прибегая к невозможному расширению пределов обычной речи. Никто никогда не говорил совсем так, как Иван Карамазов говорил в саду с Алешей, но из этих великолепных монологов можно вывести содержание — хотя, пожалуй, не структуру — недоступных извне мыслей Ивана. Пруст для того же использовал собственные пояснения, игру своего аналитического ума. Ни он, ни Достоевский не пытались показать непосредственно, миг за мигом, конкретное движение мыслительного процесса (хотя Толстой несколько раз пробовал это проделать — например, когда князь Андрей лежит раненый после битвы при Бородино).