Все это было вполне в английском духе. Беда состояла в том (как указывал Харди, когда стал выдающимся математиком и вместе со своим первым другом Литлвудом ратовал за уничтожение этой системы), что такого рода опрос на экзаменах вот уже более ста лет весьма эффективно губил в Англии серьезных математиков.
С самого начала своих занятий в Тринити-колледже Харди попал в путы этой системы. Надо было научиться преодолевать, как скаковая лошадь, множество таких математических упражнений, которые он и в девятнадцать лет считал бессмысленными.
Ему наняли известного репетитора, который славился тем, что весьма успешно готовил к сдаче таких экзаменов. Репетитор в совершенстве знал все препоны и все козни, чинимые экзаменаторами, и величественно пренебрегал самой математикой. Молодой Эйнштейн тут бы, конечно, взбунтовался: он или ушел бы из Кембриджа, или не стал бы тратить время на столь формальную подготовку. Но Харди получил воспитание в типично английской, очень трудолюбивой учительской семье, которой присущи и свои достоинства и свои недостатки.
В 1898 году Харди после сдачи экзамена оказался на четвертом месте. Это несколько разозлило его, как он признавался впоследствии. Но он был достаточно настойчив, чтобы продолжать соревнование, даже такое нелепое, ибо был уверен, что победит. В 1900 году Харди успешно выдержал экзамен, что дало ему право на получение стипендии и позволяло остаться в университете для исследовательской работы.
Именно тогда, в сущности, и определилась его жизнь. Харди поставил перед собой цель — внести строгую точность в английский математический анализ. Он никогда не оставлял исследовательской работы, которую называл «постоянным величайшим счастьем своей жизни». Не было у него сомнений и в том, чем он должен заниматься. Ни он сам, ни люди, знавшие его, не сомневались в его большом таланте. В тридцать три года его избрали академиком, членом Королевского общества содействия успехам естествознания.
Харди чрезвычайно повезло во многих отношениях. Ему не пришлось думать о своей ученой карьере. А с двадцати трех лет он имел и полную свободу, о которой только мог мечтать человек, и средства, какие ему были необходимы.
Он прожил свою жизнь счастливее, чем большинство из нас. У него было много друзей, и удивительно разных. Все они подвергались скрытой проверке с целью обнаружения у них того, что он называл «spin»[31] (этот непереводимый дословно термин крикетной игры употреблялся им в переносном смысле, и означал известное отклонение от прямолинейности или способность к ироническому восприятию. Из недавних политических деятелей у Макмиллана{296} и Кеннеди были бы в этом смысле высокие показатели, а у Черчилля и Эйзенхауэра — низкие). Что касается самого Харди, то он всегда был человеком терпимым; он очень любил своих друзей, хотя открыто и не проявлял своих чувств. Однажды мне довелось прийти к нему утром, когда он обычно занимался математикой. Харди сидел за письменным столом и что-то писал своим четким, красивым почерком. Я пробормотал обычную в таких случаях банальную фразу, что, мол, надеюсь, не помешал. Он внезапно усмехнулся своей озорной усмешкой и сказал:
— Как вы непременно должны были бы заметить, ваши надежды не оправдались и вы помешали. И все же я всегда рад вас видеть.
За шестнадцать лет, что мы знали друг друга, я не слышал от него большего упрека. И только на смертном одре он укоризненно заметил, что всегда с нетерпением ожидал моего прихода.
С насмешливым стоицизмом Харди писал в «Апологии математика» — книге, где, несмотря на всю ее жизнерадостность, сквозит глубокая печаль, — что когда человек творческого труда теряет силы или желание творить, то, «как это ни жаль, в таком случае он теряет и свое значение, и глупо было бы возиться с ним».
Вот так же он смотрел и на себя вне математики. Она была оправданием всей его жизни. Это обычно не замечалось теми, кто находился в его блестящем обществе, точно так же как в общении с Эйнштейном легко забывалось, что только физика была для него единственной целью и оправданием его существования. Но и тот, и другой всегда помнили об этом. Это была основа основ их жизни с юношеских лет и до самой смерти.
В отличие от Эйнштейна Харди начинал не так уж стремительно. Его ранние работы между 1900 и 1911 годами были достаточно серьезны, чтобы он мог стать членом Королевского общества и добиться международного признания, но сам он не считал их значительными. С его стороны это было не ложной скромностью, а суждением опытного мастера, который ясно видит достоинства и недостатки своей работы.