Читаем Портрет художника в щенячестве полностью

Она вся взмокла, пройдя от машины пешком. Пудра размазалась. Сверкая кольцами, миссис Уильямс утирала лицо.

— Три кусочка, — сказала она. — И я не сомневаюсь, Джеку будет у вас очень хорошо.

— И даже отлично. — Тут Гуилим сел.

— Вы уж отведайте персиков, миссис Уильямс, они очень вкусные.

— А как же, целую вечность хранились.

Снова Энни на него загремела чашками.

— Персиков не надо, спасибо, — сказала миссис Уильямс.

— Ах, попробуйте, миссис Уильямс. Хоть один возьмите. Со сливками.

— Нет, нет, миссис Джонс, — сказала миссис Уильямс. — Еще груши или там пышки — я бы с удовольствием, а персики я терпеть не могу.

Мы с Джеком смолкли на полслове. Энни смотрела вниз, на свои тапочки. Одни часы на камине кашлянули, ударили. Миссис Уильямс кое-как поднялась со стула.

— Ах, время летит! — сказала она.

Она протиснулась среди мебели, стукнулась о буфет, прогремела брошками и побрякушками и чмокнула Джека в лоб.

— У, надушилась, — сказал он.

Она меня потрепала по голове.

— Ну-ну, чтоб вести себя как следует.

Энни она шепнула на ухо:

— И учтите, миссис Джонс, чтобы простая, здоровая пища. Вы его мне не балуйте.

Энни её повела из залы. Сейчас она двигалась медленно.

— Уж я постараюсь, миссис Уильямс.

Мы слышали, как она сказала: «Ну, всего вам хорошего, миссис Уильямс» — и спустилась по ступенькам закрыть за ней дверь. Во дворе взревел автомобиль, потом рев ослабел и умолк.

Мы с Джеком съезжали на заду в заросшую балку, мы орали, мы казнили своими томагавками кусты куманики, мы плясали и пели. Мы тормозили, останавливались, мы обшаривали заросли по берегам ручья. Где-то там, наверху, сидел одноглазый, мертвоглазый, мрачный, коварный Гуилим, и он заряжал свои ружья на хуторе Висельника. Мы пробирались, продирались сквозь заросли, по сигнальному свисту мы кидались в траву и там отсиживались, затаясь, выжидая, когда скрипнет сучок или хрустнет условно куст.

Я сидел на корточках, весь горя, один, я отбрасывал антрацитовую тень, и джунгли Горсхилла кишели дикой, немыслимой птицей и рыбой, она летала и прыгала, скрытая под цветами о четырех стеблях с коней ростом, и был ранний вечер в балке под Карматеном, и мой друг Джек Уильямс, невидимый, был рядом, и все мое юное тело меня обхватывало, как раззуженный зверь, — коленки в ссадинах, бухающее сердце, глубь и жар между ног, в ладонях щекотка пота, который сбегал по желобкам за ушами, шарики грязи между пальцами, глаза в глазницах, перехваченное горло, сумасшедше зудящая кровь — а память уже порхала, и плавала, и прыгала, готовая запустить в меня когти. Там тогда, играя в индейцев в тот вечер, я себя чувствовал самым центром живой истории, которую сочиняло мое тело. Я не выдержал, вскочил и снова бросился сквозь отчаянно царапающуюся куманику.

Джек крикнул:

— Я тебя вижу! — и побежал за мной. — Паф! Паф! Ты убит!

Но я был молодой, и живой, и громкий, хоть покорно рухнул на землю.

— А теперь ты меня убей, что, слабо? — крикнул Джек. — Считай до ста.

Я закрыл один глаз, и я видел, как он затопал к верхнему полю, а потом на цыпочках спустился обратно и полез на дерево, и я досчитал до пятидесяти, я подбежал к тому дереву и убил карабкающегося по нему Джека:

— Ну, падай!

Он отказался падать, я полез за ним, мы уцепились за верхние ветки и смотрели на нужник в углу поля. Гуилим сидел на стульчаке со спущенными штанами. Маленький, черный. Он шевелил руками и читал книгу.

— Мы тебя видим! — крикнули мы.

Он подтянул штаны и сунул книгу в карман.

— Мы тебя видим, Гуилим!

Он вышел в поле.

— Где же вы?

— На небе! — крикнул Джек.

— Летаем! — крикнул я.

Мы раскинули руки, как крылья.

— Ну тогда вниз летите!

Мы качались и смеялись в ветвях.

— Ах, птички какие, — сказал Гуилим.

Куртки на нас были разодраны, носки мокрые, башмаки облеплены грязью; лица и руки были зеленые от мха и темные от коры, когда мы спустились к ужину и взбучке. Энни в тот вечер не очень ярилась, только обозвала меня обормотом, сказала, что и не знает, как она будет теперь в глаза миссис Уильямс глядеть, а Гуилим мог бы уж присмотреть за нами. Мы строили Гуилиму рожи, насыпали ему соли в чай, но он сказал после ужина:

— Можете зайти в часовню, если хотите. Перед самым сном.

Он зажег свечу на амвоне. Маленький огонек в большой риге. Нетопырей уже не было. Тени вверх тормашками свешивались со стропил. Гуилим был уже не мой двоюродный брат в воскресном костюме, а кто-то высокий, чужой, похожий на лопату в плаще, и с глубоким-глубоким голосом. Солома была живая. Я думал про эту проповедь: за нами следят, следят за сердцем Джека, примечают каждое слово Гуилима, и мой шепот — «смотри-ка, там глазки» — запомнится навсегда.

— А теперь я буду принимать исповедь, — сказал с фургона Гуилим.

Мы стояли с Джеком, без шапок, в кругу свечи, и я чувствовал, как дрожит Джек.

— Ты первый. — Палец Гуилима, такой яркий, будто он его поджег на свече, был устремлен в меня, и, подняв голову, я шагнул к амвону.

— Ну, исповедуйся, признавайся, — сказал Гуилим.

— В чем признаваться-то?

— Что делал, самое плохое.

Перейти на страницу:

Похожие книги