Дома его посетитель ждал, пушистый рыжий котенок. Раньше, при Марии, Петрович его не замечал, даже не ведал о его существовании. Теперь котенок целые дни у Петровича в доме проводил. Он не был похож на обычного котенка: не резвился, не играл, а мирно садился в уголок, переводя взгляд с одного предмета на другой, и тихая внимательность была в его взгляде, какая-то вопрошающая серьезность, которая в детстве появлялась у сына Петровича, когда он, еще не умеющий читать, рассматривал книжки: мол, не шутка, не забава все это и не здесь, на странице или в комнате, все кончается, а что-то дальше есть за этими письменами, какой-то дальний смысл заложен в видимых предметах, что-то они выражают и для чего-то нужны.
Петровичу даже неловко становилось от взыскательного взгляда котенка.
— Что ты, милый? Что смотришь? — спрашивал он.
Глазки у котенка слезились. Может быть, он больной был и поэтому такой серьезный. Петрович промывал их борной, и тот очень терпеливо переносил неприятную процедуру — не царапался, голоса не подавал, а потом спрыгивал с колен и уходил в уголок, чтобы под ногами не мешаться. Но все-таки хотел, чтобы его замечали: если Петрович его не видел, котенок подходил близко, мяукал, не напрашиваясь на ласку, и снова отходил в сторонку. Сидел, смотрел и по временам жмурился, скатывая слезинку.
— Рыжик, — позвал Петрович, — молока хочешь?
И налил ему в блюдце.
Котенок подошел не спеша, сделал несколько глотков, словно для того только, чтобы не обидеть хозяина, поднял на него мордочку с белыми усами и посмотрел так внимательно, будто спросить о чем-то хотел.
— Что же делать, милый? — вздохнул Петрович, ощущая упрек в его взгляде. — Разве я виноват?.. Разве виноват я, что не ушел вместе с ней? А теперь, что же — надо как-то жить.
Ночь выдалась ветреная, ясная не по-осеннему. Петрович лежал без сна, стараясь вспомнить, оживить в памяти свою прежнюю жизнь, встречи с Марией, друзей, пароходы.
Тени в комнате наплывали на лунный свет. За окном раскачивались, скрипели стволы, скребли ветки по стене дома, обрывались и падали последние плоды, гулко ударяясь о землю. С соседнего участка по временам доносилось обессиленное, надсадное мычание Пеструхи.
Звуки проникали в его сознание и заглушали память. Казалось, весь дом его гудит, резонируя отзвуки осенней смутной ночи.
«Зачем она кричит? На что надеется? От кого ждет помощи?» — думал Петрович, когда затихал протяжный коровий стон.
Больно ей — вот и кричит. Ну, больно, а кричать-то зачем? От этого ведь легче не становится. Ребенок кричит — понятно, он мать зовет, чтобы помогла. Корова одна, и нет у нее близких. Должна она это понимать, ну, если не понимать, то знать как-то, чувствовать, в своей коровьей памяти носить? Теленка у нее давно забрали, подруг нет, хозяйка пропала. В амбаре холодно, сквозь щели звезды видны, ветер за стеной воет — и никого в целом свете. Весь мир для нее сейчас — это боль, которая разрывает тело. Болевые звезды, деревья, дощатые стены. Сам воздух насыщен болью, и ее крик, исторгающий из тела сигналы бедствия… Связь на болевом канале.
К небу, что ли, она взывает, к звездам или к хозяйке своей, госпоже, которая одна властна распоряжаться ее жизнью?
Дождавшись, когда начало светать, Петрович поднялся, положил в пакет зачерствевший батон, горсть рафинада, отсыпал в коробок соли — слышал, что для коров это лакомство.
Между их участками не было ни забора, ни ограды. «Мы домов не запирамши, тутай все свои», — говорила ему Андреевна, когда он еще только дом покупал.
От домов подальше, вглубь, годами стаскивали разную рухлядь, и теперь полоса земли, загроможденная ею, служила разделом между участками.
Перебравшись через ржавеющий хлам, по двору, усыпанному гниющими яблоками, он подошел к усадьбе и остановился в растерянности: все пристройки наружу имели глухие стены, и даже ворота, через которые загоняли скотину, запирались изнутри. Пройти в коровник можно было только через жилье.
Дверь подалась свободно, но заходить в сени не хотелось. Там, в полумраке, казалось, воздух иной плотности был, войти в который — словно в воду прыгнуть.
«Чужое добро страхом огорожено», — вспомнил он.
Воздух и в самом деле был гуще. Тяжелый дрожжевой дух шибанул в ноздри. Вдоль стен в ведрах, мешках гнили яблоки, давно собранные, но невывезенные. Яблоки были крупные и, где не съела их гниль, янтарно светились. В углу кухни, словно окно открытое, белел эмалью большой холодильник, на остывшей печке в баке для стирки пузырилось какое-то пойло, кисли буханки хлеба.
— Бичевская хата, — процедил сквозь зубы Петрович и позвал: — Эй, Андреевна!
Одна дверь, из кухни, была приоткрыта, другая вела во внутренний двор. Около нее стояли резиновые сапоги.
«Это что же здесь творится!» — с удивлением подумал он.
Петрович чувствовал, что ему не хватает воздуха, сшиб в сторону сапоги, рывком распахнул дверь, шагнул во двор и почувствовал, как холодная жижа заползает внутрь ботинок.
Пеструха совсем рядом подала голос, и он услышал, как она часто и шумно дышит.