Произведённые на основании скучной бухгалтерской работы по учёту истраченных патронов, испорченных винтовок и пулемётов расчёты (на скуку я, впрочем, не жаловался — острых ощущений и увлекательных приключений за время осады Артура и Дальнего хватило с лихвой) повергли меня в настоящий ужас. Я трижды проверял и перепроверял с истинно германской педантичностью собранные для меня штабс-капитаном Штаккелем цифры. Отчаявшись, я обратился к наверняка известному тебе по рассказам доктора капитану Б.*
Он посмотрел на меня, поверь мне, Ники, как на ребёнка. Почти все цифры, к моему отчаянию, были поправлены им даже в сторону увеличения. Пять миллионов винтовок, сорок тысяч пулемётов, триста тысяч ружей-пулемётов и пистолет-пулемётов совокупно, шесть миллиардов патронов в мобилизационном запасе (и половина этого количества в ежегодном производстве во время большой европейской войны) — это непредставимо! Особенно когда вспоминаешь состояние нашей промышленности, казавшейся нам основательной и надёжной. И ведь я ещё не закончил подсчёты по расходу снарядов… Боюсь, что «снарядный голод» предстанет в цифрах такой ужасающей геенной, которую ты (и даже я, не испытывавший затруднений с поддержкой со стороны молодцов-артиллеристов из Артура и моряков с залива) не можешь представить.** А ведь ещё есть и новые виды вооружения и снабжения — механизация армии, развитие наших броневых экспериментов, удушающие газы, аэронавтика.
Кстати, известный тебе инициатор всей этой истории Р. предоставил мне при своём (крайне эффектном) прибытии в Дальний американскую газету с описанием полётов бр. Райт. За «адмиральским чаем» (зависть армии к комфорту моряков я полагаю вечной, впрочем, в капитанской каюте «Варяга» заботливо сохранён и покрыт лаком весьма крупный кусок обугленной и выгоревшей дубовой панели — память о Чемульпинском прорыве и напоминание о «цене» этого комфорта), Р. рассказал мне о перспективах сих хлипких «этажерок». Говорил он со знанием дела, чувствуется его изрядная подготовка в области воздухоплавания. Первым человеком, с которым он хочет встретиться после войны (за исключением тебя, разумеется) для серьёзной беседы, является профессор Жуковский из Московского Училища.***
Возможно, в другое время я был бы воодушевлён открывающимися перед российской армией и флотом перспективами — но проклятые цифры повергали меня в уныние, и все чудеса науки сейчас для меня всего лишь деньги, время и люди, которых нем так не хватает для подготовки к грядущим испытаниям. Хватит ли у России сил оплатить счёт, который выставляет нам неумолимое будущее? Не надорвётся ли основа державы нашей — простой мужик — крестьянин, рабочий, мелкий мещанин?
Будучи брошен войною и в особенности осадою Дальнего в глубь народной солдатской массы, я осознал, сколь мало мы, призванные править Россией, знаем всю глубину и всю примитивность жизни огромного большинства нашего народа. Можешь ли ты представить, что некоторые солдаты из самых коренных российских губерний считают нахождение в армии (даже под неприятельским обстрелом) чудесным благом, ибо лишь в армии им впервые доводится досыта поесть (ежели, разумеется, интендант вороват хотя бы в меру)? Меня в самое сердце поразила услышанная от одного из крестьянских сынов («одноножник» — так описал он семейный свой надел, дав этим метким словом полную картину) поговорка «Коли хлеб не уродился — то не голод, а голод — когда не уродилась лебеда». Однако же за столь скудно питающее его Отечество он же готов драться с необыкновенным упорством и яростью.
Воистину, народное (в особенности крестьянское) долготерпение уступает только долготерпению Господню, но если дойти до его края — несомненно, гнев народный лишь гневу Господню и уступит. И если то напряжение, которое необходимо для сохранения Отечества возложить на тяглые плечи низших сословий — может статься, что предел сей может быть достигнут и без войны. В силах ли человеческих провести Россию по тонкой грани между катастрофой военной и катастрофой экономической? Уповая на Господа нашего я, тем не менее, знаю, что и Господь может отвернуться от России и её владетелей, буде неприлежание их переполнит чашу терпения. Временами мне кажется, что та бездна, в которую я заглянул, соотнося скучные цифры и опыт схватки, когда от одного-единственного патрона или снаряда из миллионов может зависеть жизнь не одного, а тысяч человек, пожирает мои силы и волю.
Впрочем, Б. утешил меня чудной простонародной присказкой «глаза боятся, а руки делают» и предложил положить на другую чашу весов всю нашу Россию и миллионы жертв грозящей нам новой Смуты и заметил, что цена, в общем, невелика. Особенно, если, как он высказался, «немного меньше внимания уделять балету, его примам и красотам Ниццы».
Я понял, в чей огород был брошен сей увесистый камень, хотел было возразить, но не смог. К тому же Б. заметил, что во время второй, наверняка известной тебе войны, горец и его санкюлоты смогли перекрыть ужаснувшие меня цифры многократно. Я уже слышал от Б. о подростках, стоящих на ящиках у станков, о женщинах, ворочающих броневые плиты во имя избежания ещё худшей доли. Ники, мы просто обязаны принять все меры, чтобы нарисованные Б. картины так и остались в моём (его, и, как я полагаю, твоём) воображении.
Эта война близка к концу. Я не знаю, удастся ли нам избежать той, Б. уверен, что нет, — но клянусь, я сделаю всё возможное, чтобы к грядущим испытаниям мы подошли готовыми настолько, насколько это только возможно. Ты можешь использовать меня тем способом, который сочтёшь благоразумным. Я видел маленький кусочек ада, когда японцы (не могу называть их «узкоглазыми» — я сам слишком долго вглядывался в их смерть прищурившись, через прицел, так что в плане «косоглазия» мы с ними на равных) сотнями ложились под беспощадным свинцом пулеметов и шрапнелей. И если мы допустим, чтобы так же, тысячами и миллионами, гибли русские солдаты — неважно, под немецким ли огнём, британским, своим же, русским — тогда мы недостойны перед лицом Господа владеть этой землёй.****
Я верю в тебя, брат, верю в Вас, Ваше Императорское Величество. С нами Бог и Россия.