Или еще лучше: я уже не тот я, каким жил полжизни. Я превратился в человека-лиса, в общем, экземпляр вроде оборотня. Не таким ли горящим счастливцем, летящим через враждебный и чужой ночной город, ощущал себя и тот, кто пропал без вести?.. И мне, как, может быть, и ему, освещали путь только зеленоватые нити-лучи, прорезавшиеся сквозь мокрую листву и туман от ярко-белой луны.
Снова, и на этот раз окончательно, преодолено было все, что предшествовало моему превращению. Судороги, конвульсии, корчи отравленной непобедимым ядом души, совести или чего-то подобного, в крестных муках агонизировавшего, но снова и снова воскрешавшего во мне раньше, когда, глядя на ничего не подозревавшую или все понимавшую женщину глазами лжеца: «Хоть бы она зарезала меня во сне!» — но ныне осужденный на небытие без чуда воскрешения.
Родившаяся тяга прорастала незаметно, как зерно, и дала знать о себе посреди белого дня. Она взвинтилась, как напор стихии, ломая одну за другой воздвигнутые на ее пути перегородочки, сложенные кропотливо, но бесполезно из маленьких кирпичиков-мыслей о ничтожности всего материального, а также о величии разума, о необходимости самоограничения, чувстве меры и об «истинном счастье и царстве духа». Перегородочки лопались, и, в последнем усилии сохранить прежнее Я, я пытался душить втискивающегося в меня оборотня страхом причинить малейшую боль жене, нашему малютке, слепым ужасом перед подчинением этой силе, которая обесценит всю мою жизнь… Наконец, я высокомерно и бессмысленно хохотал над тем, что составляло единственное содержание этой тяги. Что ж, разве это способно безраздельно завладеть мной? Чего же я, забавный, ищу? Я робко ищу новую Ее, хочу снова и снова испытывать уникальную прелесть знакомства и узнавания в непрерывной оргии полигамии и одноразовой страсти Незнакомки; это сладостное — «заново»… Но вот мой хохот перерос в экстатическую, хвалебную песнь полного подчинения и поклонения, наступило это небывалое облегчение, словно сняли оцепление или налетел свежий ветер — прекраснейшая пора, иллюзия воцарившейся вечности.
А, может быть, блуждания по подземным вокзальным переходам не были такими уж долгими и утомительными. Во всяком случае, когда поверх голов толпы показался движущийся освещенный эскалатор, я сразу перестал ощущать неприятную толкотню. Я вскочил на ступени, подталкивая впереди себя инвалидное кресло-коляску с телом старика, вцепившегося в подлокотники. Мне непременно загорелось помочь немощному, но перед выездом на поверхность колесо коляски застряло между никелированными трубами перил, и я безрезультатно рвал его из ловушки. А люди поспешно огибали нас, торопясь к перрону, и их становилось все меньше: никто из них не проявлял и намека на то, чтобы помочь нашему затруднению, более того, пробегая мимо, они даже поглядывали на меня с нескрываемым удивлением, и тут я наконец всмотрелся и увидел, что в коляске искусно сделанный муляж, и довольно отвратительный, скорее похожий на труп, чем на живого старика, — вдобавок он оказался местами распотрошен, растрепан, с грязно смазанным гримом и колючими стеклянными глазами, вперившимися в пространство… Площадка вокруг уже опустела, и я метнулся к выходу один. Так и есть: перрон перед поездом тоже опустел, зато все вагоны забиты до отказа, даже двери не могли захлопнуться. И впервые меня окатило настоящим отчаянием из-за невозможности попасть на поезд.
Со всех ног я пустился в какой-то другой подземный переход, вероятно, в надежде попытать счастья на другом пути. Плохо освещенная лестница вела с этажа на этаж, словно внутри жилого дома, чрезвычайно похожего на тот, где я жил с моей семьей и куда возвращался все реже и реже, но откуда уходил все чаще и чаще, чтобы найти ее там, где она обещала ждать на этот раз, сообщая об этом со страстью и нетерпением.