он издал несколько рыдающих хрипов. Но не поднялся с
колен.
Над ним прозвучал властный уверенный голос:
— Я давно заметила, что вы меня любите.
— Да, да, да! — И он тут же попытался объяснить, как и насколько. Речь эта была сколь длинная, столь и сбивчивая. Текли слезы непрошеные и очень медленные. Иван Андреевич заверял каждую страницу любовного бреда потными печатями, что наносились лбом на подушку, на остывшее покрывало, на подставку для ног, на прикроватный коврик.
Иван Андреевич объяснял, что влюбился сразу, только не сразу это понял, ибо, входя в рай, не обращаешь внимания на то, что ворота распахнуты. До конца дней, до последних всхлипов своего никчемного существования он будет возвращаться на простор этого бескрайнего месяца, ибо истинная жизнь его вся там. Она закончилась, прошла и поэтому неуязвима. Там вечно умирает сорванная любимыми пальцами былинка, там навсегда дрожат пружины в жадных до человеческого тела кроватях, там полупрозрачные фигуры комических дипломатов пасутся на тускло отсвечивающих паркетах, а бело–розовые облака окончательно остались в пределах застланного восторженными слезами взгляда. «Да, я вас люблю — вы слышите, до какой степени небезмолвно, но тем не менее безнадежно!» Лишь малая часть сказанных слов приведена здесь, малая и внятная. Страстные и бессвязные пассажи кишат по краям слепящего признания.
Светская львица не прерывала говоруна и слушала с подчеркнутым вниманием, даже сочувствием. Нет речи, которую нельзя было бы закончить, настал момент, когда с таким трудом воздвигнутое здание словесного замка Иван Андреевич не мог уже поддерживать силою иссякающего дыхания. Сооружение начало рушиться, все смешалось — доказательства и слезы, аргументы и рыдания.
— Я весьма удивлена речью вашей, мой юный и безумный друг. Глубочайшее есть у меня подозрение, что весь месяц, коему был посвящен вдохновенный ваш рассказ, вы делили особняк на Великокняжеской не со мной, а с какою–то другой женщиной.
Впервые за все время разговора Иван Андреевич поглядел в лицо лежащей и остолбенел. А она продолжала. Тон ее был весел и почему–то угрожающ:
— Различия между мною и воображенным вами фантомом микроскопичны, но уж больно многочисленны. Не буду останавливаться на каждом. Вот несколько вопиющих примеров, взятых наугад из вашей сумбурной речи. Письмо к швейцарскому бургомистру. Иван Андреевич продолжал представлять собою коленопреклоненную статую.
— Вы отчего–то утверждаете, что тогда, то есть во время написания оного послания, лилась из замаскированного патефона музыка композитора с длинной русской фамильей Римский — Корсаков, однако же я отлично помню, что установила пластинку другого автора, а именно Масснэ.
«Хорошо, что не Массена», — пролетела сквозь пустую голову секретаря абсолютно праздная мысль.
— А измышления по поводу моего туалета на бале? Неужели вы думаете, что я могла явиться на дипломатический прием в тунике и пеплосе — в костюме, отдающем низкопробным балаганом? Еще эту дуру Розамунду я могу себе представить зашедшей в такие гардеробные дебри в погоне за модою, но чтобы я! А самое подозрительное — яблоко. Позвольте вам заметить, я яблок не ем. И другим не предлагаю. Мой любимый фрукт — персик. Персик, персик и только персик. Справьтесь у
кого угодно, что предпочитает на десерт мадмуазель Дижон, и вам ответят — персик.
— Что вы здесь делаете, мадмуазель, и в таком виде? Что вы здесь делаете, мадмуазель Дижон?!
— Меня зовут Меропа.
— Очень неприятно.
Тень надменного неудовольствия появилась в лице мадмуазель.
— Что вы имеете в виду? Я здесь нахожусь по вашему настоятельному приглашению и в подобное состояние привела себя, следуя вашим советам.
— Да-а? — Иван Андреевич не верил ей, но знал, что мог бы такое сделать.
— Вы с первого дня поездки начали оказывать мне несомненные знаки внимания…
Иван Андреевич мстительно вцепился в щеку, которая шарила по девичьей шнуровке на альпийской лужайке.
— Если вы заметили, я спокойно, с юмором даже снесла ваше признание в том, что вы сохраняете светлые воспоминания о месяце, проведенном в объятиях моей сестры…
— Чьей сестры?
Мадмуазель криво усмехнулась.
— Сестрица меня предупреждала, что вы не вполне вменяемы, но не настолько же! Моя сестрица, моя! Европа! Пальцы Ивана Андреевича со щек поднялись к вискам.
— Может быть, я и в самом деле слегка не в себе, но, право же, я не знаю никакой Европы, кроме Европы. Скрипя кроватью, мадмуазель стала подбираться к Ивану Андреевичу, ведя при этом разъяснительную работу.
— Европа — полное имя моей сестры, Ева — домашнее, так ее зовут близкие люди. Я Меропа, она Европа.
— Какие созвучные имена, — сказал Иван Андреевич, отползая по прикроватному коврику.
— Между нами вообще очень много общего. Куда же вы, господин секретарь?
— Я не ваш секретарь, я служу только мадам Еве.
Европе.
Крупная голая старая дева замерла на краю кровати, постепенно пропитываясь обидой. Несколько крупных бледно–розовых пятен возникло на разных частях тела, которое без помощи сознания вспомнило о стыде.