Выскочив на крыльцо, она вслух, от души рассмеялась, испытав странное облегчение, как будто что-то большое и страшное осталось позади. Пронесло! А ведь вполне могло случиться так, что вот это самое – ну, что он редкостный идиот, вскрылось бы только потом. Вдруг бы ей стукнуло в голову взять да выйти за него замуж? Где-нибудь через недельку-другую. Просто ради того, чтобы наверстать упущенное или что-то изменить в рутине будней. Да, именно: «Я смазал лихорадку будней…» Наверняка у него и в загсе связи, так что быстренько бы развели-поженили. А потом бы выяснилось, что это самое замужество отдает хозяйственным мылом, то есть чем-то сермяжным и на редкость простым. «Он еще сказал, что у тебя белье советского пошива…» – да ведь такого и грузчик не выдаст! Марат умер, теперь уже окончательно. Лежал в ванне, проткнутый острым клинком Шарлотты. И она пошла по улице легко, даже немного пританцовывая, выпятив высокую грудь. Жизнь ведь еще не кончалась, но ей теперь действительно никто был не нужен. Опять слегка опьянев от нахлынувшего чувства свободы, она остановилась на перекрестке, с наслаждением втянула свежий весенний воздух и подумала:
«Господи, как же мне хорошо!»
По цене утренней зари
Осенью 1920 года скрученный судорогой голода, захваченный врасплох быстрым наступлением зимы, Петроград пожирал сам себя. С улиц давно исчезли голуби – их съело население. Грачи, как-то раз обосновавшиеся в саду Академии художеств, вскоре также пропали. Люди пекли лепешки из картофельной шелухи и кофейной гущи. Шли в дело даже гнилая картошка и тухлая колбаса. Большие дома поедали деревянные, маленькие: обитатели Петрограда жгли мебель, двери чужих квартир, оконные рамы, разбирали стены на дрова. В результате улицы прорезали глубокие бреши, похожие на щербины в пасти города. Когда дрова кончались, топили книгами и журналами. Черные рты буржуек жадно заглатывали страницы, и живой веселый огонь поглощал слова Ленина, которые цитировали не раз: «Рождение человека связано с таким актом, который превращает женщину в измученный, истерзанный, обезумевший от боли, окровавленный, полумертвый кусок мяса. Но кто на этом основании зарекался бы от любви и от деторождения?»
Уродливое дитя революции корчилось в колыбели. Ради него расстреливали десятки тысяч горожан, не щадя стариков, подростков и женщин, изводили вероятных противников светлого будущего: буржуев, интеллигентов, аристократов, попов, офицеров, средних и крупных предпринимателей… Прежняя жизнь навсегда кончилась. Оставались только пронизывающий до костей ветер, голодный паек, страх внезапной облавы да кумачовые флаги, забрызгавшие пятнами крови пространство бытия, которое более не отделялось от быта. Каждое новое утро люди просыпались только для того, чтобы пережить еще один день, воистину не заботясь о дне завтрашнем, потому что его могло и не состояться.
Павел Рымкевич, редактор журнала «Красный конь», заступал на службу затемно, как на боевое дежурство, убеждая себя в исключительной важности печатного революционного слова и отчасти спасаясь сознанием собственной нужности на этом посту. Он был еще молод, потому то, что многим представлялось концом, ему казалось началом, и постоянное чувство голода он умел перекуривать за разговорами с авторами и обычной журнальной рутиной, от которой не освобождает даже исключительность времени. Заработки авторов выражались мелкими цифрами гонораров, и все же это были деньги, на которые можно было прикупить съестного, и Рымкевич частенько думал, что занятие, которое многим представляется зряшным, а именно искусство составления слов, как про себя он называл всякую писанину, – это занятие теперь может спасти человека.