Флобер не верил в прогресс, особенно в моральный прогресс, что, по сути, самое главное. Век, в который он жил, был глупым, новый век, наступивший после франко-прусской войны, будет еще глупее. Разумеется, что-то изменится: дух Омэ побеждает. Скоро каждому колченогому будет дано право на неудачную операцию, после которой будет ампутирована нога: да, но что это означает? «Мечта демократии, — писал он, — поднять пролетариат до той степени глупости, которой уже достигла буржуазия».
Подобная перспектива заставляет всех нервничать. А разве это не есть справедливость? Все последние столетия пролетариат учился подражать буржуазии. А в это время буржуазия, уже менее уверенная в своем доминирующем влиянии, становилась все более изворотливой и лживой. И это считается прогрессом? Если захотите увидеть современный корабль дураков, совершите прогулку через Ла-Манш на переполненном пароме. Все они там будут: тратят деньги, не подлежащие обложению таможенной пошлиной, пьют в барах больше, чем хочется, забавляются около игральных автоматов, выдающих выигравшему какой-нибудь фрукт, бесцельно шатаются по палубе или обдумывают, насколько следует быть честным с таможней; они со всей серьезностью вслушиваются в команды капитана, словно пересекают не Ла-Манш, а по крайней мере Красное море. Нет, я не критикую их, я просто наблюдаю за ними; я не уверен, что бы я почувствовал, если бы увидел их всех у борта, восхищающихся игрой света в воде или обсуждающих творчество Будена. Я, кстати, ничем не отличаюсь от них: я тоже не упускаю случая использовать любую свободную от пошлины возможность и прислушиваюсь к судовым командам. Я просто хочу сказать: Флобер был прав.
Толстый водитель грузовика продолжал храпеть на банкетке, словно восточный паша. Я заказал себе еще виски, надеюсь, вы не осудите меня. Мне необходимо взбодриться для того, чтобы рассказать… о чем?… о ком? Во мне боролись за первенство три истории: одна о Флобере, другая об Эллен, третья — обо мне. Она самая простая из этих трех — не более, чем всего лишь подтверждение того, что я существую на этом свете, но тем не менее мне очень трудно начать с себя. История моей жены более сложная и более не терпит отлагательства, но я иду на это. Лучшее оставляют на потом, кажется, я это уже говорил? Но сам я так не думаю, скорее наоборот, если на то пошло. Но когда я начну рассказывать вам историю Эллен, мне хотелось бы, чтобы вы полностью были к этому подготовлены; то есть вы достаточно узнали о многих книгах, попугаях, потерянных письмах и медведях, а также узнали мнение о докторе литературы Энид Старки и даже о докторе Джеффри Брэйтуэйте. Книги это не жизнь, как бы нам этого ни хотелось. История Эллен — настоящая правда, и, возможно, именно поэтому я прежде рассказываю вам историю Флобера.
Вы тоже чего-то ждете от меня, не так ли? Так теперь повелось. Публика считает, что какая-то часть вас принадлежит ей, даже если она едва ли что-либо знает о вас. Если вы рискнули написать книгу, ваш банковский счет, медицинская карта и ваш брак бесповоротно становятся достоянием общества. Флобер не одобрял всего этого. «Художник должен заставить будущие поколения думать, будто он никогда не существовал». Для религиозных людей смерть разрушает тело и освобождает дух; для художника смерть разрушает личность и дает свободу ее творениям. Во всяком случае, в теории. Разумеется, этого чаще не происходит. Посмотрите, что произошло с Флобером: спустя столетие после его смерти Сартр, словно мускулистый спасатель на пляже, целое десятилетие почти в отчаянии искусственным дыханием и дыханием в рот пытался вернуть Флобера к жизни. И всего лишь для того, чтобы, усадив его рядом с собой на песке пляжа, высказать ему, что он, Сартр, думает о нем.
А что вообще теперь думают о Флобере? Каким он представляется новому поколению читателей? Лысый, с обвисшими усами «отшельник из Круассе», человек, который сказал: «Мадам Бовари — это я», неисправимый эстет, буржуа, ненавидящий буржуазию («Буржуафоб»)? Доверительно сказанные слова мудрости, избитые идеи для тех, у кого нет времени вас слушать. Флобера вряд ли удивили бы вялые попытки понять его. Чисто импульсивно он начал создавать нешуточную книгу (или приложение), которую назвал «Лексиконом прописных истин».