Доктор поднял глаза от тарелок - прямо напротив него на стене висел небольшой гобелен, копия картины Питера Брейгеля Старшего "Охотники на снегу". Гобелену досталось от создателя полной мерой изысканного барочного стиля, но прототип, тем не менее, был вполне узнаваем. Три охотника, тонущие в мартовских сугробах в компании разномастной своры, охотники, позорно идущие домой без добычи - под равнодушными взглядами горожан, занятых каждый своим делом. Так и доктор вернулся когда-то домой - без добычи, с одним этим вот гобеленом.
- Могу поспорить, ваш патрон обожал дуэли, - ехидно произнесла Тедерика, - С ваших слов, он был блестящий кавалер. Таких хлебом не корми -только дай кого-нибудь заколоть. Вот вы и питаете свою ностальгию, таскаясь за дуэлянтами.
- Ошибаетесь, милая Рика. Не уверен, умел ли мой патрон вообще фехтовать, - доктор прикрыл веки, вспоминая, - Я могу припомнить одну лишь дуэль за все время моей службы. И ни шпаги, ни пистолетов там и близко не было.
- Чем же он дрался? Алебардой? - иронически подняла брови Тедерика.
- Я лягу спать, милая Рика, постарайтесь, чтобы дети не очень шумели, - доктор поднялся из-за стола, - И спасибо за ужин - или уже за завтрак?
- И все-таки - как же дрался ваш патрон? Вы же знаете, я не дам вам спать, пока не скажете, - кажется, Тедерике и вправду стало любопытно.
- Дуэльный кодекс гласит, что средством дуэли может быть любое смертоносное оружие.
- И каким же оружием владел ваш патрон - кроме неземной красоты, если верить вашим рассказам?
- Неземная красота, может, и убивает, но у него с этим как-то не очень получалось, - в голосе доктора прозвучало что-то вроде сочувствия, - Мой патрон был алхимик, Рика. Дальше думайте сами, у вас довольно и ума и фантазии.
Доктор поцеловал жену и поднялся по лесенке в спальню. В детской заплакал ребенок. Доктор лег на постель, не раздеваясь, сбросив только обувь - Тедерика будет ругаться, но сил никаких нет, и все равно через пару часов придется встать и одеваться снова. За окном черно-белым силуэтом сверху вниз пролетела сорока. Такая же сорока парила в небе на гобелене "Охотники на снегу".
Климт испугался, что не уснет, и начал, закрыв глаза, выдумывать свои воображаемые мемуары - это всегда помогало призвать сон. Он вспоминал - шаг за шагом, день за днем, - весь свой пройденный по жизни путь, и понимал, что никогда не возьмется записать свои воспоминания, просто потому, что они не только его. Слишком многих пришлось бы упомянуть в этих несуществующих мемуарах, и вряд ли героям бы такое понравилось. Правда, кое-кто из них так и не понял, что в их истории присутствовал невидимый свидетель - доктор Бартоло Климт.
Все началось - очень плохо. Кто знал, что детская болячка скарлатина способна обрушиться на зрелого человека и на месяц приковать его к постели? Увы, для взрослого эта болезнь явилась еще худшим испытанием, нежели была бы для ребенка. Я месяц провалялся в заштатной польской крепости Могилев, изолированный от напуганных обывателей, лишенный ухода и лекарств. Я потерял не только все сбережения, но и практически утратил слух, различая теперь лишь самые низкие звуки. Стоило ли мне уже тогда воротиться обратно? Но гордыня гнала меня вперед. Комендант Могилева, пристыженный тем, что его страх перед заразой чуть не стоил мне жизни, дал мне рекомендацию к своему родственнику, проживавшему в Риге. На службе этого почтенного господина прожил я в Риге больше года, смирился с глухотой и научился неплохо читать по губам. Таким образом, я приобрел даже некоторое преимущество перед людьми слышащими - ведь я понимал слова, произнесенные шепотом, и читал движения губ тех, кто был совсем далеко от меня, а слышать их я бы не мог. Но и в Риге вскоре не стало мне покоя - снедаемый тщеславием, начиненный рекомендательными записками, я продолжил свой путь в блистательную столицу. Тогда мне едва исполнилось тридцать, и казалось, что мир вот-вот распахнет передо мною свои золотые створки.
Створки и распахнулись было, но тут же схлопнулись, едва не прищемив мне нос. От первых же благородных пациентов я заработал в качестве гонорара - плетей. Виной тому были молодость моя и невоздержанный, острый язык. Плача и смеясь, сидел я в гостинице над бутылкой кислого вина, и рассуждал о том, не вернуться ли в Ригу по-добру, по-здорову. В этот горький момент и подсел ко мне господин Десэ. Этот Десэ был француз, дворянин, но держал себя как разночинец, если не хуже. Говорили, что он нечист на руку, водится со вчерашними колодниками, а лучший друг его был и вовсе прозектор. Сейчас Десэ сидел напротив меня и смотрел в упор своими безжизненными, как у погребальной маски, глазами.
- Так ты и есть тот Климт, что заработал плетей у Черкасских? - спросил он по-немецки, и я прочел по его губам.
- Да, это я, - отвечал я. С появлением глухоты я не слышал более своего голоса, и слова звучали то громко, то слишком тихо.
- Что ты кричишь? - спросил Десэ, - Неужели ты глухой?
- Да, я глухой, - ответил я в надежде, что он от меня отвяжется.