— Неважно… Я о моей книге… В ней можно рассказать, как она, мать, теперь идет вечером мимо булочной домой. А дома на стенке висят в рамках рядом: муж-солдат и сын-студент. Похожи как две капли воды. Она достает старые письма и среди них желтенький треугольник — из-под Ржева, в котором солдат поздравлял с наследником… Потом долго сидит одна, теперь одна навсегда, до конца дней. И может быть, убийца, читая об этом, ощутит всю безграничность зла, которое он совершил. И может быть, будет у него хотя бы одна бессонная ночь не из-за водки или карт — совесть не даст уснуть. Тогда раскаяние начнется не с «разумного эгоизма», о котором мы говорили, а более острого переживания. Настоящее, а не мнимое искупление стоит дорого. Это хорошо понимали все великие писатели. И вот тогда наказание будет не только возмездием и расплатой, но и нравственным обновлением. Нельзя ставить вопрос, как это делают в некоторых статьях и книгах: наказание — цель или средство? В наилучшем варианте, к которому надо стремиться, оно и цель, оно же и средство.
— Мне нравится ваш замысел…
— Поймите меня: ощущая возможную, так сказать, потенциальную ценность погибшей жизни убийцы, бандита, вы забываете о действительной ценности личности — личности жертвы, которую безжалостно растоптали.
— Думаю, что общество должно ощущать утрату обеих ценностей, разумеется, с неодинаковой силой.
— Все время задавали вопросы вы. Можно мне? Что вы думаете на тему о виновности и наказании?
— Одной лишь жестокостью нельзя победить жестокость. Юристы рассказывают, что в старину, когда вору отсекали руку, в толпе, глазеющей на это жестокое зрелище, воры действовали особенно усердно.
— Да, жестокость отвратительна. И она глубоко ненавистна и мне, и всем моим товарищам. Но отвратительны, потому что глубоко опасны, и мягкотелость, бесхарактерность, то, что я называю «гуманизмом для ста» в ущерб гуманизму для миллионов. Этот «гуманизм для ста» многолик: сочувственное письмо в колонию бандиту, которому нужна не жалостливая слеза, а нравственное потрясение; беспринципное, неразборчивое «оформление на поруки» мерзавца, который выйдет завтра на большую дорогу с ножом…
— Сторонники политики, которую вы называете «гуманизмом для ста», — сказал я, — рассчитывают, что человек все же остается человеком и в последнем, решающем результате это обернется гуманизмом для миллионов.
— А за несбывшиеся их надежды пока расплачиваются жизнями хорошие люди? Да, в человека верить надо. В самом опасном убийце глубоко-глубоко дремлет (ох, иногда до чего же глубоко!) что-то человеческое… Но, отвергая решительно жестокость, я за реальность наказания. Получил пять — сиди пять…
— Получил пятнадцать…
— …сиди пятнадцать. Исключение в том случае, если ты действительно осознал. Вы зададите естественный вопрос: где та лакмусовая бумажка, которой можно это определить? Я вам отвечу честно: ее, по-моему, нет. Единственный путь — более вдумчивое, более глубокое изучение людей, отбывающих наказание, подлинное исследование их душ.
— К сожалению, — посетовал… я, — странности микромира занимают нас часто куда больше, чем странности человеческого сердца. А эти последние «странности» выявляются порой весьма неожиданно, в зависимости от тех или иных обстоятельств, иногда и невидимых, как подводные камни.
— И опять мы вернулись к началу нашей беседы, — заметил Чванов. — Человек и обстоятельства…
— Обстоятельства имеют, — ответил я, — не только, так сказать, физическую, но и, условно говоря, духовную сторону.
Стыд перед детьми
Когда вот этот мой с Чвановым диалог о виновности и наказании был опубликован в газете, меня обвинили в том, что я вяло полемизировал с моим оппонентом (не дал боя его соображениям о господстве нравственного самосознания над обстоятельствами, о целесообразности суровых наказаний)…
И действительно, как полемист я показал себя не с лучшей стороны. Оправдывали меня два соображения: первое — не хотелось философствовать перед лицом человека, остывающего после двадцати четырех часов тяжелой, опасной работы; второе — я с самого начала лелеял «коварную» надежду на опубликование нашей беседы и хотел, чтобы отвечали Чванову, полемизировали с ним читатели, что вряд ли стало бы возможным, при максимальной завершенности «партии», когда высказаны все аргументы и расставлены все точки над «и». Думалось: цели достигнет именно «неоконченная партия».
Но потом, когда посыпались письма, я жалел — и не раз — об этой незавершенности. Она повела к тому, что мой герой и собеседник был понят неглубоко: его восторженно одобрили сторонники «жестоких мер» и столь же горячо осудили мои единомышленники. По мере развертывания дискуссии Чванов — живой, думающий — оказывался удобной «ареной» для скрещивания рапир, и не больше — те, кого взволновал наш диалог, абсолютизировали его выводы и остались равнодушны к его поиску истины.