Идти, стало быть, некуда. Дома тоже оставаться незачем. Читать - нечего, писать - не о чем. Весь организм поражен усталостью и тупым безучастием ко всему происходящему. Спать бы лечь хорошо, но даже и спать не хочется.
Сажусь, однако, беру первую попавшуюся под руку газету и приступаю к чтению передовой статьи. Начала нет; вместо него: "Мы не раз говорили".
Конца Нет; вместо него: "Об этом поговорим в другой раз". Средина есть.
Она написана пространно, просмакована, даже не лишена гражданской меланхолии, но, хоть убей, я ничего не понимаю. Сколько лет уж я читаю это "поговорим в другой раз!" Да ну же, поговори! - так и хочется крикнуть...
Я с детских лет имею вкус к русской литературе. Всегда был усердным читателем, и, могу сказать по совести, даже в то время, когда цензор одну половину фразы вымарывал, а в остальную половину, в видах округления, вставлял: "О ты, пространством бесконечный!" (127) - даже и в то время я понимал. Отсеку, бывало, одно слово, другое от себя прибавлю - и понимаю.
Но именно нынче возник у нас особенный отдел печатного слова, который решительно ничего не возбуждает во мне, кроме ропота на провидение. Это отдел передовых газетных статей. Читаю, читаю - и ничего ухватить не могу.
Только что за что-нибудь ухвачусь, - глядь, уж пропало. Точно сквозь сито так и льется, так и исчезает...
Прежде у нас не было ни гласных судов, ни земских учреждений, но была цензура. При содействии цензуры литература была вынуждаема отсутствие своих собственных политических и общественных интересов вымещать на Луи-Филиппе, на Гизо, на французской буржуазии и т.д. Несмотря на это, писали не только понятно, но даже занятно. Как ни слаба была связь между мной и Луи-Филиппом, но мне было лестно, что русская журналистика не одобряет его внутренней политики. В внушениях, делаемых Гизо, я видел известное миросозерцание; я толковал себе их так: уж если Гизо так проштрафился, то что же должно сказать о действительном статском советнике Держиморде? И вот, вместе с устроителями февральских банкетов, я кричал: a bas Louis-Philippe! a bas Guizot! <Долой Луи-Филиппа! долой Гизо!>, кричал искренно и горячо, хотя лично ничего от того не выигрывал, что Луи-Филипп был 24 февраля 1848 года уволен без прошения в отставку. Выигрывал не я, а мое миросозерцание, выигрывали те политические и общественные идеалы, к которым я себя приурочивал.
Теперь у нас существуют всевозможные политические и общественные интересы. Все дано нам: и гласный суд, и земские учреждения, а сверх того многое оставлено и из прежнего. Тут-то бы и поговорить. По поводу одного порадоваться, по поводу другого излить гражданскую скорбь. Ведь дело идет уж не о дотации герцога Немурского (напели мы за нее порядком Луи-Филиппу в свое время!), а о собственной нашей дотации, в форме гласностей, устностей и т.п. А между тем никто ничему не радуется, никто ни о чем не печалится. Как будто бы никаких дотаций и не бывало. Спохватился было г.Головачев, издал книгу "Десять лет реформ"... (128) целых десять лет!
Но и он никого не утешил и не опечалил, а многих даже удивил.
- Видели, под стеклом "Десять лет реформ" стоят? - изумляясь, спрашивали одни.
- Какие "Десять лет реформ"? когда? зачем? - изумлялись в ответ другие.
И только.
Словом сказать, вкус к французской буржуазии пропал, а надежда проникнуть, при содействии крестьянской реформы, в какую-то таинственную суть - не выгорела. И остался русский человек ни при чем, и не на ком ему свое сердце сорвать. В результате - всеобщая, адская скука, находящая себе выражение в небывалом обилии бесформенных общих фраз. Ничего, кроме азбуки, в самом пошлом, казенном значении этого слова. Менандр (129) проводит мысль, что надо жить в ожидании дальнейших разъяснений. Агатон возражает, что жить в ожидании разъяснений не штука, а вот штука - прожить без всяких разъяснений. А бедный дворянин Никанор идет еще дальше и лезет из кожи, доказывая, что в таком обширном государстве, как Россия, не должно быть речи не только о "разъяснениях", но даже о "неразъяснениях" и что всякому верному сыну отечества надлежит жить да поживать, да детей наживать. И все это говорится с сонливою серьезностью, говорится от имени каких-то "великих партий", которые стоят-де за "нами" и никак не могут поделить между собою выеденного яйца.
Скучное время, скучная литература, скучная жизнь. Прежде хоть "рабьи речи" слышались (130), страстные "рабьи речи", иносказательные, но понятные; нынче и "рабьих речей" не слыхать.
Я не говорю, чтоб не было движения, - движение есть, - но движение докучное, напоминающее дерганье из стороны в сторону.