Когда Речан собрался уходить, сыпанул частый дождь, но это его не остановило — выбора не было. Через горы он отправился пешком. Ночь провалялся без сна на сеновале в лесничестве, где должен был жить лесник Урсини, знакомый шурина из Турецкой, но дом оказался пустым, разграбленным, в будке — убитая собака, а на кухне — объедки от свиньи. Все в доме разбито, целыми остались одни часы, тиканье которых через выбитые окна донимало его всю ночь даже на сеновале; он готов был поклясться, что часы тикают так из мести за своих хозяев, чтобы нагнать страху на всякого живого.
Чуть только забрезжило, он выбрался из сена и, дрожа от холода и страха, отправился в путь. Внизу, под хуторами, ему повезло — сначала его подкинул на военном грузовике русский старшина, который ездил раздобывать метлы и молоть муку, дальше изрядный кусок дороги Речан трясся на телеге. Потом его посадил на свою машину какой-то спекулянт табаком и спиртом; этот, чтобы пассажир его ни о чем не расспрашивал, все время шутил, отвратно дыша винным перегаром. Так Речан и добрался до железной дороги, ведущей на юг. Чтобы не заблудиться, он зашагал по шпалам. Прошел через несколько тоннелей — опасаясь возможной встречи с поездом, он пробегал их что есть духу. Переправился через два разбитых железнодорожных моста, один из которых был поврежден не войной, а наводнением; отдыхал и перекусывал в зданиях вокзалов, где частенько встречал целые группы людей, нашедших здесь, пока суд да дело, крышу над головой.
В районный центр, в ведении которого находилась и та часть возвращенной территории, к которой относился Паланк, он прибыл после обеда поездом; весь состав его состоял из одного вагона для железнодорожных рабочих.
Дорогу до районного городка он помнил урывками, ему казалось, что он прошел ее как во сне. Он все шагал и шагал, ничего не замечая от страха, и только твердил про себя: «Гора, гора, две долины, девка краше, чем малина» или «Долинушка, дорогая, сколько ни иди — все другая» — или горячо молился. Его самого удивляло, как у него хватило храбрости решиться на такое путешествие. Конечно, он знал, что его гонит настоятельная необходимость позаботиться о семье. И сверх того, желание уйти из дома. Надежда, что на новом месте все трое: он, жена и дочь — придут в себя после всего, что пришлось пережить. Главное — чтобы пришла в себя дочь Эва, за которую он весь исстрадался, ее переживания затрагивали его особенно сильно. Он ночей не спал из-за того, что ее несчастье (как ему казалось) случилось по его вине.
В районной прокуратуре, где, к изумлению Речана, работали даже по вечерам, двое чиновников изучили представленные им бумаги, написали еще новые и направили его в Паланк.
Речан верил, что там он чего-нибудь да получит. Это чувство не покидало его со вчерашнего дня. Оно овладело им в парке перед зданием прокуратуры и не оставило его ни ночью на вокзале, ни сейчас, в поезде. Но он полагался не на бумаги и разрешения, которые прятал под рубашкой, и тем более не на самого себя. Свою надежду он основывал на какой-то особой воле судеб. После большой беды, убеждал он себя, законно и неизбежно должно прийти большое счастье. Так уж устроено на этом свете, иначе люди вымерли бы и жизнь прекратилась. Это чередуется, как ночь и день, зима и весна, рождение и смерть. Именно так, а не иначе. От этой веры он не отказался бы ни за что и никогда, ничто в мире не смогло бы выбить ее у него из головы, ибо это была единственная правда, над которой люди не властны. Да, убеждал он себя, вот приеду в Паланк, представлю бумаги, скажу, приехал, мол, просить, имею, дескать, право, свое претерпел, хлебнул горюшка, — и получу все, что требуется.
Его самого смущала эта вера, но он не хотел отказаться от нее. Наоборот, убеждал себя, что так и должно быть, так и бывает, когда человек потеряет столько.
Прошение насчет дома и мясной лавки он написал по совету своего шурина Ветки. Как только шурин заговорил об этом, Речан уже не мог отвязаться от тещи. Она все ходила за ним по пятам и приставала, чтобы он писал просьбу и шел на Дольняки, ведь там сущий рай. И позавчера, укладывая ему в кожаный мешок хлеб, варенье, кусок мыла и бутылку чая (он при этом не спеша одевался: военные галифе, свитер, полушубок, сапоги, кожаный картуз), теща не переставала бубнить на своем ужасном наречии:
— Иди, Штефко, увидишь, дело стоящее, иди, хужей быть не могёт, ты только скажи им, милок, что ты в Восстанье был, дескать, голь, погорельцы, поперек пути новой республике не стояли, другие по домам прятались, а ты партизанам харч таскал, так те-то свое и уберегли, отсиделись, а ты остался гол как сокол. Не боись, милок, все им так скажи, бумаги все как есть представь. — (Он только кивал, а сам думал, как бы не забыть табак.) — А если не дадут, ты своего требуй, доказывай, где надо уступи, если даже не очень будет выходить, помни, Штефко, и худой дом лучше никакого, иди, ступай, парень, там как у Христа за пазухой жить будете, край богатый, ох, богатый, рай, милок, сущий рай, всего-то там полна коробушка…