На барском доме, который я узрел перед собой, то есть скорее над домом, чем на нем самом, можно было разглядеть и прочесть дату «1709», что, разумеется, весьма подогрело мой интерес. С любопытством, близким к восторгу, я как естествоиспытатель и исследователь древностей заглянул в удивительный старый зачарованный сад, где в бассейне с красиво бьющим фонтаном сразу же обнаружил диковиннейшую метровой длины рыбу — одинокого сома. Точно так же я увидел, установил и в романтическом экстазе узнал садовый павильон в мавританском или арабском стиле, богато расписанный разными красками — небесно-голубой с таинственными звездами, а также коричневой и благородной, строгой черной. С тончайшим знанием дела я тотчас же вычислил, что этот павильон мог быть сооружен приблизительно в 1858 году, — такое умение выяснить, вычислить и вынюхать, возможно, дает мне право как-нибудь спокойно, с гордой и самоуверенной миной прочесть в зале ратуши, перед многочисленной и щедрой на аплодисменты публикой содержательную лекцию на эту тему. Ее, вероятнее всего, затем отметит пресса, что, разумеется, может мне быть только приятно, ибо она нередко много чего не удостаивает и словечка, — такое уже случалось.
Пока я тщательно изучал персидский павильон, мысли мои потекли по такому руслу: «Как здесь должно быть прекрасно ночью, когда все вокруг объято непроницаемой тьмой, черно, безмолвно и беззвучно, высокие ели прозрачно рисуются во мраке, полночная жуть приковывает путника к месту, и вот пышно разодетая женщина вносит в павильон лампу, разливающую мягкий желтоватый свет, а потом, повинуясь прихотливому вкусу и странному движению души, принимается наигрывать на фортепьяно, которым в этом случае, разумеется, должен быть оснащен наш павильон, всевозможные мелодии, да еще очаровательным голосом петь, — уж мечтать так мечтать! — а путник слушал бы и грезил, и эта ночная музыка переполняла бы его счастьем».
Но была отнюдь не полночь, и вовсе не рыцарское средневековье, и никак не пятнадцатый и не семнадцатый век, а светлый, притом будний день, и кучка людей вкупе с одним из самых невежливых, нерыцарственных, беспардонных и нахальных автомобилей, какие я только встречал, внезапно нарушила гармонию моих ученых размышлений и во мгновение ока так резко оторвала от замковой поэзии и мечтаний о прошлом, что я невольно воскликнул:
«Вот с какой невероятной грубостью мешают мне здесь предаваться созерцанию изящного и уходить мыслями в глубь рыцарских времен. Но хотя у меня есть все основания сердиться, лучше проявить кротость и вежливо все стерпеть. Как ни пленительны мысли об ушедшей красоте и грации и бледный призрак былого благородства, это вовсе не причина для того, чтобы повернуться спиной к современности и современникам. Нельзя убеждать себя, будто ты вправе сердиться на людей и порядки за то, что они не замечают настроения человека, которому захотелось углубиться в историю и в размышления о прошлом».
«Гроза здесь, наверно, была бы величественна, — думал я, продолжая свой путь. — Надеюсь, что у меня будет возможность ее наблюдать».
Славную, угольно-черную собаку, лежавшую посреди дороги, я почтил следующей шутливой тирадой.
«Тебе — молодцу совсем не ученому и не развитому, наверно, и в голову не приходит встать и приветствовать меня, хотя по моей походке и по другим моим манерам ты мог бы сразу заметить, что перед тобой человек, целых семь лет живший в крупных, столичных городах, где он ни на минуту, — не то чтобы на час или на неделю, на месяц, — не прерывал общения с людьми исключительно образованными и выдающимися. Ходил ли ты вообще в какую-нибудь школу, шелудивый приятель? Что? Ты и ответить не желаешь? Лежишь себе как ни в чем не бывало, таращишься на меня и даже ухом не поведешь, — монумент да и только! Ну и грубиян!»
На самом-то деле мне этот пес необычайно понравился своим простодушным, комичным спокойствием и невозмутимостью, и поскольку он весело глазел на меня, но, конечно, не понимал, что я говорю, то я мог позволить себе его побранить, однако это вовсе не было продиктовано злым умыслом, о чем достаточно ясно свидетельствует мой потешный стиль.
При виде весьма ухоженного, элегантного, неприступного господина, выступавшего чванной, кичливой поступью, у меня родилась горестная мысль: «Возможно ли, чтобы такой роскошно одетый господин, расфранченный и расфуфыренный, весь в украшениях и кольцах, лощеный, выутюженный и напомаженный, ни на секунду не задумался о жалких, бедных, заброшенных, плохо одетых юных созданиях, которые достаточно часто ходят в лохмотьях, обнаруживая огорчительный недостаток опрятности и плачевную запущенность? Неужели этот павлин нисколько не стыдится? Неужели этого господина Взрослого совершенно не трогает вид грязных неухоженных подростков? Как могут взрослые люди с явным удовольствием расхаживать во всевозможных украшениях, пока на свете существуют дети, которых снаружи ничего не украшает?