Выйдя на балкон, Чуга долго смотрел на тот берег сверкающей на солнце Ваенги, на горку, где крепко сидела деревянная приходская церковь Св. Николая — мощный четверик, а на нём восьмерик[3] с высоким шатром, утянутым вверх и увенчанным изящной главкой, крытой узорным лемехом.
«Совсем обветшала церквушка, — подумал Фёдор, — стара больно. И крест покосился…»
Храм примыкал к ограде кладбища, словно охраняя покой умерших, и горе снова угнездилось в сердце помора. Чуга вернулся в горницу и сел за стол, уложив на белую скатерть свои сильные руки. Ладони — сплошная мозоль…
Эти руки и дом ладили, и дикий лес сводили, выгадывая место под полюшко, и паруса ставили, и зверя добывали… И оглаживали прелести красавицы-жены.
Фёдор со стоном вцепился в волосы, затряс головой, отгоняя пленительные видения. Да и разве одно тело женино было ему любо? Грудей он нащупался вдоволь, но только в Олёне нашёл заботу и ласку, ощутил покой и то, невыразимое словами, что не от красы плотской нарождается, но западает в душу и греет пуще всякого очага.
Чуга стиснул кулаки. Силы в нём немерено. Дух, правда, ослаб, но минут тяжкие дни — и он укрепится. Но что делать-то? Как ему дальше жить? Для чего и для кого силушку прикладывать?
Фёдор усмехнулся неласково. Для кого… А ты помни, да живи! Вот тебе и весь сказ.
С крыльца донеслись тяжёлые шаги, звякнул засов на отворяемой двери, но помор даже головы не поднял, будто и не в его дом пожаловал гость — коренастый, основательный мужичина виду значительного, хоть и с порчинкой — чёрные волосы блестят от бриллиантина, усики нафабрены в две запятые. Купец Окладников, дальняя родня Чуги.
— Здорово, Фёдор, — сказал купчина внушительно, подсаживаясь к столу.
Хозяин помалкивал сперва, а после буркнул:
— Принёс?
— А то! — бодро откликнулся Окладников.
Он выложил на стол брякнувший сверток, развернул плотную ткань.
— Глянь-кось. «Смит-вессон» прозываются.
Фёдор без интереса поднял глаза, осматривая пару револьверов 44-го калибра с рукоятками, отделанными ореховым деревом. Потом взял один, взвесил в руке приятственную тяжесть, проверил баланс.
— Новьё?
— А то! — солидно отозвался Окладников.
— Врёшь, поди…
— Как можно? Пистоль-то американский, а производства нашенского, все хвалят.[4] Вот и патроны, — купец выложил кожаный мешочек. — Говорят, в Америке этой все с ими ходят да палят друг в дружку беспрестанно, кажный божий день…
— Ну-к, што ж, вот и я оружный буду.
— Оберегайся только, а то и до беды недолго… Пульнёшь, да не в того! Знаешь, чай, где в ём дуло?
— Да уж дал Бог памяти…
Чуга откинул барабан «смит-вессона» и зарядил пустые каморы пятью патронами. Шестую оставил пустовать — в неё-то и упёрся боёк. Так спокойнее будет, а то мало ли…
— Не передумал ли землю родную покидать? — стал уважливо допытываться Окладников. — Всё ж таки дедовские места, и Олёна…
Тут он смолк, ругая себя за лишнее, но Фёдор не осерчал, головою только мотнул.
— Нету боле Олёны, — глухо проговорил Чуга, — а то, что схоронено, — не она вовсе, а прах её, тлен, червям пожива. В раю моя девонька. А небеса — они везде, равно для всех. Олёнка с облацех повсюду меня углядит — и в Расее, и в Америке.
— Ох и далёко ж ты собрался… — завздыхал купец. — Шибко далёко… Што и говорить, беда у тебя, да ведь избывная. Молодой ты ещё, голову на плечах имеешь и не лодырь, вечно в деле. На печи лёжа, кроме пролежней, мало что нажить можно, а уж ты-то, ежели с морем игру затеешь, умеючи да опасливо, внакладе не будешь. Нам, поморам, в плаваньях не учиться стать!
— В толк не возьму, — проворчал Фёдор, подозрительно взглядывая на Окладникова, — к чему ты клонишь… А, Еремей Панфилыч? Али опять на палубу зовёшь?
— Опять, Фёдор Труфанович! А ты думал? Коли всё ладно будет, я тебе и пароход доверю. Ей-бо, пра!
Нахмурился Чуга и покачал головой.
— Невмоготу мне здесь, — сказал он, — давит всё… На чужбине мне полегче будет, хоть речи родной не услышу. Про дом-то мы как, сговорились?
— А то! Половину себе забираю, половину сестрёнице твоей. Честное купеческое!
— Ин ладно, бери…
Поднявшись, Фёдор задвигался по горнице, кидая пожитки в кожаный мешок. Куртку уложил овчинную и носки тёплые, Олёной вязанные, пару рубах байковых, шапку меховую — вдруг зима американская сурова? Поглубже запихал револьверы с патронами. Сам-то Чуга собран был с утра самого — сапоги яловые, с блеском, в них портки заправлены, сверху жилет-безрукавка накинут, а под ним рубаха простая, с напуском, у ворота Олёной вышитая. Первый парень на деревне…
Натянув картуз, Фёдор вздохнул шумно и присел, держа мешок между колен.
— Посидим на дорожку…
Еремей Панфилыч пригорюнился сидючи. Всё ж справного морехода теряет. Молодые-то, что в форменках щеголяют, по механизмам смыслят кой-чего, в башках у них знания набито, как селёдки в бочках. А моря не знают.
— Ну бывай здоров, пойду.
Фёдор Чуга забросил мешок за спину, схватясь за лямку, и покинул свой дом. Навсегда.
Глава 1
СЕВЕР
Архангельск встретил Фёдора нудной моросью, но к полудню развиднелось. Хмурное небо прояснилось, и только дали расплывались в дымке.