Причастная к этой свалке похоти, участвуя в этом клубке блудодействующих, распаленных, исходящих потом, сладострастных стонущих тел, наслаждаясь этим волей-неволей, понуждаемая собственным желанием и естественным своим подобием естеству всех остальных, — так вот, наслаждаясь, Сабина тем не менее оставалась неутоленной, и сердце ее жаждало любви. Потому что она снова полюбила Теорема, твердо решив, однако, что он об этом ничего не узнает. Быть может, ее сорок семь тысяч любовников были лишь производными этой безнадежной страсти. Есть основание так думать. Но возможно и другое: ее просто с неодолимой силой втянула в свою воронку судьба. (Это мысль Шарля Фурье, которую каждый может прочесть на цоколе его статуи, там, где сливаются бульвар и площадь Клиши:
Глаза Теорема были столь же черны, но он уже не считал себя безумным, хотя, казалось бы, мог утвердиться в этой мысли с помощью тех же неоспоримых доводов; но он мудро решил, что неоспоримо аргументировать можно любое утверждение, в частности, утверждение о полной его вменяемости, и он не стал этим заниматься. Так или иначе жизнь его протекала почти без событий, полная трудов и чаще всего в одиночестве. Как и хотела того Сабина, его картины становились все совершеннее и искусствоведы говорили очень тонкие вещи об одухотворенности его полотен. Он никогда не заглядывал в кафе и даже в обществе друзей говорил скупо, а манеры и выражение его лица были печальны, как у всех людей, которых гложет большое горе. Надо сказать, что он серьезно пересмотрел былое свое отношение к Сабине. (Он краснел раз двадцать на дню, вспоминая свою низость, громко кляня себя, ругая то тупицей, то скотиной, то безобразной ядовитой жабой, то самодовольной свиньей. Ему хотелось покаяться перед Сабиной, вымолить у нее прощение, но он считал себя недостойным этого. Он совершил паломничество на бретонский пляж и привез оттуда два замечательных полотна (глядя на них, зарыдал бы даже лавочник), а также мучительное воспоминание о своей подлости. В его страсти к Сабине было столько самоуничижения, что он укорял теперь себя уже за то, что был когда-то любим ею.
Антуан Лемюрье, который чуть не умер, все-таки выжил; окончательно оправившись, он стал ходить на службу в свое учреждение и кое-как залечил денежные раны. Во время его невзгод соседи злорадствовали, полагая, что муж подохнет, мебель продадут с молотка, а жена окажется на улице. Они, впрочем, были прекрасные люди, золотые сердца, как все на свете, и ничего не имели против четы Лемюрье. Но, видя, как рядом с ними разыгрывается мрачная трагедия со всевозможными опасными поворотами, хитросплетениями, криками квартирного хозяина, приходами судебного исполнителя и сильным жаром, они жили в тревожном ожидании развязки, которая была бы достойна такой пьесы, и не могли простить Лемюрье, что он остался в живых. Это он все испортил. И, как бы в отместку ему, они стали жалеть жену и восхищаться ею. Сабина только и слышала: «Госпожа Лемюрье, как вы были мужественны, мы много о вас думали, я хотела зайти к вам, а Фредерик сказал нет, ей не до тебя. Но я была в курсе ваших дел и часто говорила — да что там, я еще вчера сказала господину Бреве: «Госпожа Лемюрье вела себя беспримерно, она достойна восхищения». Все эти прекрасные слова произносились главным образом в присутствии Лемюрье, или их ему передавала консьержка, или жильцы трехкомнатной квартиры на пятом этаже, или из квартиры напротив на третьем. Так что бедняга начал считать себя виноватым, что не умеет достаточно горячо выразить жене свою благодарность. Однажды вечером при свете лампы Сабина показалась ему усталой. У нее уже был пятидесятишеститысячный любовник — жандармский капитан, красавец мужчина, который, расстегивая портупею в гостинице Касабланки, говорил ей, что, после того как здорово подзаправишься и выкуришь хорошую сигару, любовь — шикарная штука. Антуан Лемюрье благоговейно посмотрел на жену, взял ее руку и горячо поцеловал.
— Дорогая, — сказал он, — ты святая. Ты самая кроткая из всех святых и самая прекрасная. Святая, настоящая святая!