- Все! Все! - распалялся Гордон. - Провались они сквозь землю! Я из-за них жену... лавку потерял... на хуторе у литовца за десять царских червонцев четыре года в погребе проторчал... - кипятился он, воздевая руки к небу. - Господи, Господи, из-за них, гадов, у меня такая красавица сгорела!.. Такая яичница! Всех бы их передушить... всех... Яек, видишь ли, захотели!..
Первая, кто осмелилась подойти к пленным, была пани Тереза. Улучив удобный момент, она врезалась в колонну, только что вернувшуюся с обеда, и наугад сунула какой-то кулек правофланговому - сухопарому немцу в треснувших, как подтаявший лед на речке, очках на веревочке и в расстегнутой - уже ненужной - шинели, и бросилась наутек к своему крыльцу.
Один из конвоиров, тот, кто был постарше чином, пустился вдогонку, вцепился в нее, попытался скрутить нарушительнице руки, но пани Тереза ловко увернулась, и вдруг на виду у всего двора повисла на шее стражника и впилась в него своими накрашенными, неравнодушными к греху губами.
Конвоир вырывался из ее объятий, как молодой конь из стойла, но она его не отпускала, сжимала голову, наклоняла к себе и приговаривала:
- Мой коханы... Еще еден раз... еще еден... Ты цо - не хцешь? Пиенкны мой... Милошц моя... - Пусти, пусти, - солдат топал ногами и потерянно звал своего напарника: - Иван, Иван!
Не пуля же должна оторвать его от этой сумасшедшей, целующейся взасос бабы...
Напарник Иван, видно, не решался оставить свой пост. А может, завидовал счастливцу. Ведь столько лет они ни с кем не целовались! Столько лет запаха бабьего не чуяли... Только дым... только грязь... только кровь... Пусть нацелуется. Пусть... Подумаешь - немцу бараночки сунула... сушки.
Пока охранник силился освободиться из плена пани Терезы, на балконы высыпали жильцы, которые неотрывно смотрели на их целование, как на кадр из трофейного фильма о страстной и неразделенной любви где-нибудь в предместье Парижа или Рима.
Между тем сухопарый немец в треснувших очках на веревочке вытаскивал из кулька баранки, и его полуголодные, оборванные однополчане по цепочке с какой-то обрядовой медлительностью бережно передавали их друг другу и с такой же подчеркнутой торжественностью подносили ко рту и не спеша надкусывали. То был миг их странного, молчаливого единения друг с другом и со всеми жильцами, миг примирения с тем, с чем еще недавно примириться, казалось, было немыслимо, миг невольного, мимолетного очищения; все, что было разодрано, расколото, разбомблено взаимной ненавистью, вдруг слепилось, сомкнулось, совпало; пленники нарочито медленно вгрызались в баранки, и вместе с похрустыванием к ним возвращалось что-то напрасно отринутое и давно забытое.
Когда же очкарик извлек из кулька последнюю сушку и протянул ее тому, кого оставшийся на посту красноармеец назвал Иваном, непреклонный Йосл Гордон, наблюдавший вместе со мной и мамой за происходящим, отвернулся от раскрытого окна и испуганно спросил:
- Неужто, Геня, возьмет?
- Взял! - радостно закричал я, и мне неожиданно стало неловко, как будто я своей глупой радостью ненароком кого-то сильно обидел.
Пани Тереза отпрянула от своего преследователя и, сразу сникнув, понуро поплелась к себе. Шаг ее - прямой и уверенный - внезапно сломался; она шла, не оборачиваясь, на ходу подкрашивая губы, и гильза с помадой чуть подрагивала в ее руке.
Строительство понемногу продвигалось - дом, выщербленные стены которого раньше сиротливо торчали под весенним небом, справлявшим первую мирную годовщину, уже не производил впечатления покинутого знатной родней фамильного склепа; на первом этаже в окнах появились рамы, заново настелили полы, вставили двери. Воспряли под лучами солнца и пленники, которые по-прежнему работали с ленцой, но куда веселей, чем прежде.
Над двором неожиданно для всех поплыли немецкие песни, и запевалой оказался тот самый очкарик, на котором случайно остановила свой взгляд любвеобильная пани Тереза.
Пение пленников взбесило Йосла Гордона так, что даже лишило аппетита. Беднягу молча поддержала соседка - вдова Хая, которая чудом спаслась в Панеряй, где во рвах полегли ее муж, дочь и младший внук, приехавший на свою беду к бабушке в гости. Она обшивала жену полковника Фомина, которой и пожаловалась на распевшихся немцев.
- Я поговорю с Николаем Петровичем, - пообещала Хае осторожная полковничиха.
Но полковник только развел руками, и Хае ничего другого не оставалось, как пойти прямо к конвоирам.
- Не велено запрещать, - сказал тот, кого своими поцелуями замучила пани Тереза. - С песней и работа спорится... Если не хотите слушать, захлопните окна и двери...
- Окна и двери? - ухмыльнулся Гордон. - Окна и двери можно... А душу? А память?
Тем временем очкарик выводил одну мелодию за другой:
Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось,
Помнишь ли ты наши мечты?
Ах, это был только сон, да только сон....
Бедный Йосл метался по кухне и что есть мочи хриплым старческим баритоном пытался заглушить рулады немца:
Артиллеристы, Сталин дал приказ,
Артиллеристы, зовет Отчизна нас...