– И меня. Я ведь тоже из «случайных». В первый раз, три года назад, меня там многое задевало, коробило, те же женщины в платках.
– Так ведь правило есть, нельзя простоволосой.
– Я о других. Ведь знали, где окажутся, а все равно в джинсах и бриджах. Для таких у монастырских ворот платки в коробках – видели, наверное, это чтобы на талии затянуть и запахнуться. Они, конечно, не спорят, запахиваются, и по двору ходят степенно, и в храме чинно себя ведут, но потом, на выходе, юбки поддельные снимают, а под ними джинсы и брючки. И пойдут себе дальше – не такие, какими на монастырском дворе были, а прежние, как утром, как вчера, как неделю, месяц, год назад. Какими были, теми и остались, ничего в них не поменялось, могли и не приезжать. Ох, как же раздражали меня эти женщины!
– Не мудрено, – поддержал Олег. – Тоже глаз кололи.
Воронцов посмотрел внимательно:
– А потом я понял: гордыня это, бесы меня смущают. Гордыня потому и грех тяжкий, что ему предаваться лестно, считать себя умнее других, тоньше, лучше. Сидеть повыше, на облачке, и оттуда, небрежно так, штемпелем по темечку. Возвышает это – быть судьей, когда вокруг сплошь подсудимые. Одно досадно, что вердикты твои им безразличны. Но даже от этого можно получить удовольствие, если сказать себе, что не доросли, им как ни толкуй, все одно не дотянутся. Когда понял я это, легко мне сделалось. Ведь это тяжкий крест – судить. А я и не должен, права не имею. Оттого и легко, хоть воспаряй к тому облачку, только уже не для того, чтобы слюной брызгать.
– Смирили, значит, гордыню.
– Не совсем, – открестился Воронцов, причем буквально – осенив себя крестным знамением. – Вот я сейчас с вами разговариваю, а сам себя спрашиваю: не много ли на себя беру? Вроде как поучаю. А это все из той же корзины, одного поля ягоды. Как считаете, не заношусь?
– Я бы и не позволил, – сказал Олег, снова берясь за бутылку. – Ни поучать, ни занестись.
– Вот спасибо.
– Да не за что. За что пьем, Алексей Николаевич?
– Ну, о вере мы уже поговорили. О любви вроде как не по компании. Тогда за надежду?
– Которая юношей питает? Не возражаю. Я против Пушкина не ходок.
– Это не Пушкин. Был такой поэт, Глеб Глинка, уже в XX веке. Взял строчку у Ломоносова, где про науки и надежды, чуть повернул и сочинил свое.
– Да вы филолог!
– Ни в коем случае. Просто понравились стихи, вот и запомнил.
– До последней строчки? Прочитайте!
Воронцов выпрямился, оторвав спину от стенки купе и посерьезнев, словно иначе к поэзии и подступаться нельзя.
Читал Воронцов хорошо, вдумчиво и с чувством, без подвывания а-ля Бродский и ложной евтушенковской многозначительности.
– Хорошие стихи, – одобрил Олег. – С подковыркой.
– Хорошие стихи все с двойным дном, – кивнул Воронцов. – Вот за надежду и выпейте.
Олег поднял стакан:
– Ну, за нее. И за сбычу мечт!
Выпил. Покатило, как вода.
– А у вас есть мечта? – спросил Воронцов.
Олег удивился:
– Как же без этого? И не одна.
– А сокровенная? Я не хочу показаться бестактным…
Олег великодушно махнул рукой: мол, оставьте эти реверансы.
– Есть и сокровенная, она же главная. И знаете, Алексей Николаевич, в чем ее прелесть? Она несбыточная!
Скрипнула, откатываясь, дверь купе. Проводница окинула их взглядом:
– Чай будете?
* * *
К крыльцу разрушенного храма вела извилистая тропка.
– Здравствуй, Слава. Насилу тебя нашел. – Участковый сел рядом на щербатую ступеньку. – Как же ты учудил такое?
Васильковые глаза Колычева испуганно распахнулись.
– Что я не то сделал, дядя Игорь?
– Да все не то. И не так.
Славка ждал продолжения, а Егоров не знал, где найти слова, как растолковать, что нельзя так, нельзя!
– Ты зачем озерцо отравил?
Брови Колычева сошлись домиком.
– Я?
– Ты, кто ж еще?
Славка заморгал быстро-быстро, покраснел, но ответил:
– Озера нет – людей нет – мусора нет.
Иногда участковому казалось, что Колычев придуривается. Вот и сейчас: испуг, недоумение, возмущение. Понятные эмоции, и каждая будто синим штампом на лбу. Все, как у обычных людей.
– Так-то оно так. Только озеро жалко.
– У нас большое есть.
– Ну ты еще его загуби!
– Зачем?