— Слышу, Лариса Фоминична уговаривает сестру на это дело решиться. Вроде бы как по-доброму уговаривает, ласковыми словами, а у самой голос строгий такой. Учительница, она и в жизни учительница, — добавила от себя Саранчиха. — Они на Кизилиной лодке сидели, а я со стороны вербняка пристала — меня течением туда снесло. Марьяша заплакала. «Дай хоть этого ребеночка сама выращу, — говорит. — Не губи душу». Тут буксир проклятый зашлепал из-за острова, и радио на нем орет… Оно, конечно, Людочку бабка растила — Марьяше тогда не до дитя было. Пока с Шуркой жила, по пять раз на день дрались и мирились.
Если Райка не врет, уговорила, выходит, Лариса Фоминична сестру. Может, пожалела — по себе знала, как косо смотрят люди на мать-одиночку, а может, побоялась, что младенец потеснит из сердца бабки безраздельно господствовавшую там Лизу.
Вот брат сказал — пустая жизнь, а тут — на целую киноповесть. Недаром, значит, он, Плетнев, приехал сюда. Все-таки современность современностью, а он предпочитает вечные темы. Кто сказал, что они несовременны? Кстати, осовременить можно любой сценарий — но это уже не его забота…
«Если наш герой приезжает в родную станицу на «ракете», то уезжать он должен на том допотопном буксире с пеленками и ползунками на палубе. Из-за густого тумана все «ракеты» стоят на приколе, а буксир медленно, но верно увозит моего героя, полного незабываемых впечатлений, домой…»
Плетнев зажег свет, вытащил из портфеля стопку бумаги. Кажется, вырисовывается. Так сказать, есть рамка для сюжета. Это уже кое-что.
В комнате было адски душно, и он распахнул настежь окно, хотя Даниловна, славная, заботливая Даниловна, которую он в детстве второй матерью считал, предупреждала его, что «комарей нынешний год как никогда».
Тишина вокруг — листик на дереве не шелохнется. А ночь-то, ночь!.. Безветренная, звездная, ароматная. Даже богатыми средствами современного кино не передать благодатную, расслабляющую красоту этой июльской ночи.
Плетнев погасил свет, так и не притронувшись к бумаге. Долго еще он сидел у раскрытого окна, отпугивая комаров дымом сигареты. В смородиновом кусте возле забора строчила цикада, деловито сновали своими таинственными тропками ежи, едва слышно шурша травой. Он поискал глазами дом Царьковых: там светилось всего одно окно. Кажется, в Лизиной комнате, хотя он вполне мог и перепутать.
Плетнев загасил окурок, забрался под простыню. Здесь все пахнет степью: родниковая вода, вафельное полотенце, которое повесила возле умывальника заботливая Даниловна, сам воздух… Или ему так кажется? Потому, что вокруг него бескрайняя, безбрежная степь, плещущая волнами сладких и горьких, пышных и совсем неприметных трав…
Плетнев внезапно проснулся от какого-то чужеродного звука. Звук остался в том темном пространстве, куда отступил его сон. Здесь же, в летней ночи, вздымался до самого неба собачий хор. Громкий женский вопль «Убили!» эхом раскатился в заречном лесу. В соседнем дворе тревожно гоготнули гуси.
Какое-то время он лежал еще с закрытыми глазами.
— Сергей Михайлович, Бога ради, проснитесь! — услышал он срывающийся на плач женский голос. Кто-то тряс его за плечо.
Красный свет хлынул на него мгновением раньше, чем он открыл глаза. Так было в детстве, потому что мать, будя его по утрам, подносила к самому лицу зажженную свечу.
Он не сразу сообразил, в чем дело. В ярком свете лампочки в изголовье кровати увидел расплывчатое красное пятно и решил, что этот цвет из недавнего сна.
— Вставайте скорей! — настаивал голос. — Машину заводите!
Пока Плетнев натягивал штаны и рубашку, спросонья никак не попадая в рукава, Марьяна стояла возле стенки, нервно теребя ворот своей красной кофточки.
— В Ларису стреляли! Через окно, — захлебываясь от возбуждения, рассказывала Марьяна, пока он выезжал со двора на улицу, то и дело царапая низом пропаханную трехтонкой Саранцева колею. — Я уже у себя свет погасила. Слышу — бацнуло поблизости и стекло звякнуло. Сперва подумала, баллон с огурцами в подполе разорвало. Потом слышу, ломится кто-то через сирень и Волчок от злости прямо с цепи срывается. И вроде бы как порохом запахло. Я блузку с юбкой накинула — и в залу. Лизка в одной рубашке выскочила. У Ларисы свет горел. Мы дверь к ней открыли, а она на полу сидит, согнувшись. И молчит… Хоть бы застонала, что ли. Господи, что же теперь будет? — Марьяна всхлипнула. — Крови-то целая лужа. Она рук от груди не отымает, а с лица белее мела. Мы с Лизой ее на кровать положили. Господи, беда какая…
— Кто же мог в нее стрелять? Нет, это абракадабра какая-то. Из чего стреляли?
— Из охотничьего небось. У нас в станице охотников много…
Ларису Фоминичну перенесли на одеяле в машину. Она лежала с закрытыми глазами и не отнимала от груди рук. Лиза подстелила на сиденье клеенку. Плетнев удивился, что она в такую минуту может помнить о каких-то мелочах.
Хирург районной больницы вышел в коридор, вытирая полотенцем руки.