И думалось уже не столько о свиноферме, о жалобе пионеров, о будущей статье, сколько в целом об устройстве общества, с чем не раз уже приходилось сталкиваться Грушкавцу: и во время учебы на журфаке, и в райкоме, и в очередных командировках он слышал — на остановках, в автобусах, в деревенских хатах, на колхозных дворах — всюду люди говорили горькие слова о неписаных законах, от которых человеку жизни нет. Словно кто-то невидимый так распланировал жизнь, чтобы человек с детства, как только на ноги встал, до глубокой старости чувствовал себя виноватым, чтобы радости в жизни не знал, чтобы жил с таким ощущением, будто век с протянутой рукой ходит. Ну почему, скажите, почему так получается, что всю сознательную жизнь человек вынужден с кем-то бороться, что-то доказывать, то — такому же несчастному и обиженному, как и он сам, то — власть имущему начальству, которое в свою очередь клюет еще большее начальство?.. А в последние десятилетия, когда всех врагов народа нашли и с ними расправились, когда уже и воевать, кажется, не с кем, кинулись исправлять самое мать-природу… И деньги нашлись, к тому же немалые. Словно и забот других нету. И вот уже новые беды посыпались на людей. Поосушали болота под Березовом, воды в колодцах не стало, хоть ты на машинах ее теперь привози, яблони сохнут, не растет ничего на земле… И чем отчаяннее человек бросается из стороны в сторону, чем больше он воюет, тем тяжелее ему.
И эта чернобыльская беда, как глас божий, словно предупреждает: гляди, человек, не остановишься, и не такое с тобой будет!..
Что же это за система такая? И кто тот невидимый правитель этой системы?..
И все размышлял Грушкавец, да размышлял… И не хватало всего лишь какого-то мгновения, одного последнего усилия, чтобы понять и осмыслить все до конца…
Всего только год назад Грушкавец закончил журфак. Теперь, когда он стал самостоятельно работать в районной газете, получил комнату в общежитии, когда, казалось, сбылась мечта, из-за которой и пошел учиться, из-за которой недосыпал, недоедал, теперь почему-то Грушкавец все чаще бывал грустным и даже растерянным…
Первая радость и веселая возбужденность, наполнявшие душу Грушкавца, когда знакомился с коллективом редакции, когда видел на страницах районной газеты свою фамилию, набранную черным выразительным шрифтом, радость первых командировок по колхозам, где ему, пока еще не нажившему врагов, приветливо улыбались бригадиры и председатели, — все это быстро кончилось, увяло, теперь Грушкавцу было горько и одиноко, все чаще он вынужден был признаваться, что ничего-то он в жизни не знает…
Он уже почувствовал свою журналистскую несвободу, уже хорошо знал, кого в районе можно критиковать, а кого — за версту обходить. Однако главным было то, что теперь Грушкавец остро ощутил — совсем другого требует его натура, чего-то высшего, не связанного ни со свинофермой, ни с уборкой зерновых, ни со своевременно сданными статьями, а тем более — жалобами пионеров.
Вот в таком состоянии Грушкавец Илья Павлович лежал на кровати не менее часа. Так ничего и не придумав, ничего не прояснив для себя, он тяжело вздохнул, поднялся, подошел к рабочему столу, на котором стояла печатная машинка, достал из ящика стола толстенную переплетенную рукопись. На обложке красовалась выразительная надпись: «В плену демонических традиций».
С рукописью в руке Грушкавец подошел к белой двери комнаты, запер ее на замок и снова завалился на скрипучую кровать, которая под тяжестью тела приняла форму лодки. Раскрыл рукопись где-то посредине и стал вчитываться в то невероятное, что убедительно и вполне аргументированно доказывалось на ее страницах.
Словно в другое измерение попал Грушкавец Илья Павлович, и следа не осталось от размышлений о свиноферме, о жалобах, даже о грозном начальстве.