Читаем Поломка в пути полностью

- Эту остановку и мне надлежит полагать удачею, ибо она, помимо несомненного удовольствия говорить с вами, дает мне случай узнать о мире, новом для меня совершенно, но и отличном от того, где живут мои благородные похитители. Взяв это в соображение, вы поймете и, поняв, простите великодушно то любопытство, быть может неуместное, которое заставляет меня с жадностью глядеть вокруг себя.

Пушкин отвернул голову и стал смотреть в окно. Мой взгляд последовал за ним.

Светила ярчайшая луна. За упавшей изгородью шло нетронутое снежное поле, обрубленное с трех сторон лесом, а с четвертой - черной стеной сарая и двумя-тремя увязшими по заколоченные окна избами. "Я провижу гордые тени грядущих и гордых веков",- пролязгали в памяти чьи-то громкие стихи.

Пушкин перевел взгляд внутрь комнаты и стал оглядывать ее с напряженным вниманием. Дощатый стол, лавка с косо поставленными ногами, два табурета. Печь с облупившейся побелкой. Блестящие никелированные шарики кровати. Что еще? Полка с кухонными причиндалами. Утыканные гвоздями бревенчатые стены, потолок, оклеенный грязноватой и кое-где порванной бумагой. И, весь в узлах, шнур с лампочкой. Сиротливый представитель материальной культуры гордого века.

И тут на меня нашло детское желание похвастать перед великим поэтом техникой наших дней. Боже мой, ведь он и железной дороги не видел. "Веселится и ликует весь народ" - это было позже. Показать бы ему цветной телевизор. Сцену из оперы "Евгений Онегин". "Маленькие трагедии" со Смоктуновским и Высоцким.

Или балет. Он, кажется, любил балет. "Блистательна, полувоздушна, смычку волшебному послушна..." А может быть, по страшному контрасту хоккей. Безумную схватку мужчин двадцатого века. "Динамо" - "Буффало сейбрс". Но нет телевизора. Даже приемник остался в машине. Нет ничего. Все чудеса нашего мира - панорамное кино и лазеры, компьютеры с ладонь и ракеты с двaдцатиэтажный дом, Третьяковка и музей его, Пушкина, имени, где в живописи страсть и страдание века,- все это там, за десятками километров леса и снега...

Распахивается дверь. Входит Аскольд.

- Послушайте,- говорю я под влиянием импульса,- может быть, вы задержитесь на день-другой? У меня тут недалеко автомобиль. Так хочется свозить Александра Сергеевича в Москву. Ну пожалуйста! Ведь он там родился.Я уже бормочу, понимая бессмысленность просьбы и предчувствуя ответ. И слышу его: - Это невозможно.- Аскольд улыбается и качает головой.Не огорчайтесь так. У нас отличные историки. Александр Сергеевич все увидит и все узнает.

Господи, о чем я думал, о каком телевизоре? Ведь Пушкин уже видел их аппарат, эти "сани". Чего он только не увидит там...

А наше время? Останется у него в памяти небритый бирюк в развалившейся избенке. Двадцатый век! Россия!

- Ничего, я ничего,- говорю.- Я не огорчаюсь.

- А вы знаете, Александр Сергеевич,- обращается Аскольд к Пушкину,- мне кажется, наш радушный хозяин сочиняет стихи.

- О! - вырывается у Пушкина.

Я краснею.

- Вы почитаете мне что-нибудь? - с пылом восклицает поэт.

С упреком гляжу на Аскольда. Запинаясь, объясняю, что читать свои стихи не могу. Аскольд отводит взгляд.

- Ты нам нужен там, Вадим,- говорит он.

Они выходят.

- Вы должны, вы обязаны познакомить меня с вашими сочинениями,- с тем же жаром говорит Пушкин.- Российская поэзия двадцатого столетия. О, это волнует меня необычайно!

- Поэзия двадцатого столетия? - переспрашиваю я.- Хорошо, Александр Сергеевич. Я согласен. Не свои стихи, конечно. У меня их, собственно... Я прочитаю вам любимых моих поэтов. Книг у меня здесь, к несчастью, нет. Я почитаю, что помню.

- Давайте же! - говорит Пушкин.

Он садится на лавку, закидывает ногу за ногу. Бросаются в глаза узкие панталоны со штрипками, порыжевшие на сгибах кожаные сапожки. Взгляд ожидающий, тревожный.

Я начал с Блока. Со строк, что обожгли меня еще в ранней юности.

Память у меня хорошая, стихов помню много. Сначала от волнения я запинался. Но взгляд Пушкина был полон такого жадного внимания, что я немного успокоился. Впрочем, нет. Спокойствие - не то слово. Голос мой и теперь был неровен, но причины тому были другие. Другое, более высокое волнение вело меня от строки к строке.

"И всем казалось, что радость будет,

что в тихой заводи see корабли,

что на чужбине усталые люди

светлую жизнь себе обрели".

Несколько раз слушатель мой выказывал необычайное возбуждение, и я на миг замолкал. Но он тут же хватал меня за руку и шептал жарко: "Еще, еще!"

Зимы холодное и ясное начало

Сегодня в дверь мою три раза простучало.

Я вышел в поле. Острый, как металл,

Мне зимний воздух сердце спеленал...

Что это была за ночь! Горя щеками и задыхаясь, я переходил от поэта к поэту, вновь возвращался, кружил и петлял. "Наше священное ремесло существует тысячи лет... С ним и без света миру светло. Но еще ни один не сказал поэт, что мудрости нет, и старости нет, а может, и смерти нет".

Я читал. Грохотала.и хохотала, хрипела и пела, любила и била поэзия двадцатого века. Русская поэзия.

И свистят по всей стране, как осень,

Шарлатан, убийца и злодей...

Оттого, что режет серп колосья,

Как под горло режут лебедей.

Перейти на страницу:

Похожие книги