Но главным образом свобода фальстафовского ума проявляется в его способности возвыситься над собственным положением. Он говорит: «Я не только сам остроумен, но и пробуждаю остроумие в других» (часть вторая, I, 2). Несомненно, что выходки Фальстафа служат ему средством снискать благоволение принца, при котором он состоит чем-то вроде платного шута. Но еще важнее выгоды, доставляемой ему этим, сам процесс шутки или проделки, от которой он испытывает как бы артистическую радость, чистую и в сущности своей бескорыстную. Этим Фальстаф возвышается над самим собой и бесконечно превосходит свои названные выше литературные прототипы — как хвастливого воина, стремящегося наглостью чего-то достигнуть, так и старый Порок, погрязший в своей низости и в своих вожделениях.
Будучи стар и с виду тяжеловесен, Фальстаф отличается необыкновенной легкостью чувств, мыслей и всех движений. С конем он справляется, видимо, довольно лихо, да и жалобы его на непомерную трудность пешего передвижения (II, 4) выглядят не признаниями старого ожиревшего человека, а скорее веселым комедиантством. Вообще же он перемещается, удирает, вновь появляется с удивительной подвижностью; но еще подвижнее его мысль, мгновенно приспособляющаяся ко всевозможным обстоятельствам, гибкая, живая, изобретательная. Можно сказать, что Фальстаф обладает вечной молодостью, что уже всегда бывает привлекательно, особенно на сцене, и его разговоры об одолевающих его болезнях (напр., часть первая, I, 2) — это не горестные его признания, а прием, чтобы прибедниться, сделаться интереснее, вызвать к себе сочувствие, подобно тому как в других случаях он кокетничает, выражая намерение покаяться и утверждая, что не он развращает принца, а наоборот, именно принц оказывает на него, честного старого человека, дурное влияние (часть первая, I, 2).
Другая черта Фальстафа, связанная с его свободомыслием и также имеющая корни в духе всего Возрождения, — это его переливающая через край жизнерадостность, его эпикуреизм, чувственное, плотское восприятие жизни. Всем своим существом он выражает протест против аскетизма, вызов ему. Любовь жирного рыцаря к хересу и каплунам, приверженность к чувственным наслаждениям полны такой наивной непосредственности, такой душевной ясности, что почти не вызывают у нас осуждения. Реабилитация плоти тесно связана у Фальстафа с освобождением ума, как органически связаны у него и оба его облика — физический и душевный. Есть нечто общее между жизнерадостным и красочным мироощущением Фальстафа и философией великого современника Шекспира, основателя материализма Бэкона, у которого, по выражению Маркса и Энгельса, «материя улыбается своим поэтически-чувственным блеском всему человеку»[317]. Это тот разгул красок и расцвет плоти, какой мы встречаем у Рабле и какой мы наблюдаем на картинах развивающейся около этого времени фламандской школы. Не случайно Фальстаф одним из персонажей (правда, уже в «Виндзорских насмешницах») назван «фламандским пьянчугой».
С жизнелюбием и свободомыслием Фальстафа связана еще третья, менее существенная, но тоже характерная его черта, также типичная для эпохи. Фальстаф воспринимает жизнь не однотонно и статически, но в ее постоянном движении, изменчивости, переливчатости красок. Эта непрерывная трансформация, эта гибкая и мгновенная реакция на меняющуюся обстановку, типичная для Фальстафа, находит свое наиболее ясное выражение в принципе игры, маскировки, ряженья, которые он при всяком случае пускает в ход. Все, что он делает и говорит, он не столько выполняет целеустремленно, сколько разыгрывает на потеху себе и другим (нападение на путешественников, пикировка с принцем, буффонады на войне). Им владеет страсть к игре, перевоплощению как выражение жизненных сил и фантазии, типичное для эпохи Возрождения. Он привирает большей частью бескорыстно, как виртуоз лжи, любящий вранье как веселую забаву, и ломается, как площадной актер, в ожидании хохота и аплодисментов.
Два самых блестящих игровых перевоплощения Фальстафа, следующих непосредственно одно за другим, — это гениальный по фантастичности рассказ о битве на проезжей дороге, а затем, без перехода, придуманная Фальстафом, чтобы замять его смущение, инсценировка, в которой он изображает короля, журящего принца за дружбу... «с этим старым развратником Фальстафом»... Но, вообще говоря, во всем, что делает или заявляет Фальстаф, чувствуется поза, рисовка, особенная манера.