И еще: стихи Гумилева отнюдь не абсолютно противостояли эмпирической, казалось бы, достаточно непритязательной тогда, жизни Гумилева-человека. Внешне затянувшийся, так сказать, инкубационный период (достаточно сказать, что гимназию Гумилев закончил только к двадцати годам) был периодом большой внутренней работы, судя по тому, как относительно быстро ковалось поэтическое мастерство. Именно — ковалось, потому что весь путь Гумилева — от начала и до конца — был путем постоянных и очень наглядных литературных штудирований, освоений и изучений — теоретических и практических. Кстати сказать, это тоже явно способствовало тому, что Гумилев в дальнейшем оказался и проницательным, точным критиком поэзии. А в окружавшей его литературной среде он приобрел звание мастера. Да и литературное объединение, которое он впоследствии возглавил, называлось «Цех поэтов» — не только по профессиональной цеховой замкнутости, но и по цеховой профессиональной исполнительности высокого класса мастеров. Вообще, от первых лет становление мастера-поэта было и становлением очень волевого человеческого характера.
Русская и в России родившаяся необычайная по силе и масштабу поэтическая мечта о другом и новом мире именно в силу необычности потребовала нездешних, «нерусских» форм, а такие формы поэт находил в искусстве других стран. Душа мастера, буквально истязавшего себя усилиями в стремлении постичь форму, овладеть ею, находила такое формальное совершенство, столетиями предельно отточенное мастерство прежде всего во французском искусстве — в поэзии и отчасти в живописи. Даже третий сборник Гумилева «Жемчуга» (1910) хотя уже и результат выучки, в то же время и свидетельство обучения: стихи-«жемчужины», собранные в нем, по форме своей во многом еще искусственного происхождения. Тем не менее оригинальное, именно гумилевское волевое начало, определившееся сразу, проявлено и здесь. Оно-то, с большой силой устремляющееся в область мечты, не могло остаться только с мечтой, искало ей новые опоры и основания. И находило. В пору обучения в Париже появляются в стихах Гумилева обращения к миру, который в самой жизни может эту мечту о необычном напитать и удовлетворить, — сначала только литературные обращения. Это Восток и — больше всего — Африка. Пока это все еще мечта, но уже о конкретном, где-то существующем, живущем. Может быть, не случайно в великой чеховской пьесе о русской провинции врачу Астрову вдруг пригрезилась Африка. Почему Африка? Потому что это что-то уже совершенно необычное, чуждое, далекое, совсем «не отсюда». Постоянно живущая мечта, способность отлететь, вырвавшаяся вдруг в форме случайной, даже не попутной фразы. Недаром же, как над пророчеством, так бьется над ней, над никчемной вроде бы фразой, театр, так усиленно размышляют критики. Так неожиданно, по-астровски, но уже, конечно, романтично (впрочем, ведь разве Астров не тайный романтик, не мечтатель?) возникает у Гумилева Африка: