Серёжа вернулся и лёг на койку. Вспоминалось всё разом, но не от близости смерти, а наоборот — от жизни, которая потихоньку раскрывала-настраивала крылья, и он сам, ещё сонно расслабленный, чувствовал за пеленой проходящей болезни её взлетающую силу, и от этого дремотному расслаблению было ещё покойней. Память утратила порядок: одинаково виделось и вчерашнее, и давнишнее. Он думал, если перестало меркнуть давнее, то это жизнь ускорилась, а оказалось — нет: просто всё выстроилось по важности, невзирая на удалённость. Он вспомнил, как ездили к бабушке на Ангару и отец показывал ему дедовские камусные лыжи с юксами — креплениями из сыромятных ремешков. И как бабушка вздохнула: «Охо-хо, сколь хозяин на них отходил: кам
Как им объяснить, что в языке много разных слов? Что слова как птицы, есть перелётные, а есть свои, зимующие… Почему-то выплыло слово «толерантность» и, мёртвое, упало в снежную траву, и не пошевелилось в голове, не щекотнуло крылышко. Серёжа произнёс снова, ещё несколько таких же безжизненных слов, несколько раз повторил — ничего не случилось… Никто не трепыхнулся в яснеющей голове, видно, Сова увела навсегда капризную клеточную птичку. Если что и осталось — ресницы Лидии Сергеевны, сделанные из того же материала, что птичьи крылышки.
Он подумал о своём дворе, заросшем травой, — сколько с ним уже связано. Вспомнил, как стоял под дождём на коленях после схватки в учительской. И как зашёл домой мокрый и зажёг свечу на тёмном окне. И как молился. И его самодельную молитву… Как она начиналась? Как стихотворение: «Я люблю…» Разве можно с «я» молитву начинать? Молитву… Господи, да сегодня ж Покров!
«Укрой Пресвятая Богородице мои споры-сомнения. Какая моя душа? И где она была, когда я барахтался в озере? И почему ей так трудно? Почему так несовершенен человек? И достоин ли неба? И не оступится ли?
А если оступится? Тогда что? Тогда молись! Молись! Молись Пресвятой Богородице… Как о ком? О ком же ещё-то? О ней! О ней самой! О рабе Божией Лидии, чугунная твоя голова! О всех женщинах, которые и в тихие времена, и во времена смуты хотят своей правды, то вяжущей, близкой, нательной, то режущей, как младенческий крик на рассвете. Хотят тепла домашнего и куска хлеба детишкам. И муж чтоб живой да невредимый сидел одесную. И чтобы Тарас Андрия простил. А они сами — и Тараса, и Гоголя. И чтоб Тарас услышал Остапа и крикнул на всю Вселенную: „Слышу!“
Пресвятая Богородице, прости нас… Пой Царицу: Царице моя преблагая… пой… Какой напев… удивительный… Как красиво, Господи… Бабушка, ты меня слышишь? И я тебя… А Остапа? Хорошо… Слёзы — это хорошо… Вот так… Ну что? Легче? Ведь легче же… Ну вот и слава Богу… Свечку-то? Свечку сразу надо было зажечь. Ну вот, пускай горит… Потрескивает вместе с печью».
За окном смеркалось, снег уже привычно белел, но сквозь стекло было не видно, что он продолжал ложиться уже до весны, сеясь рябящей сеткой и укладываясь плотно и крупитчато. Зазвонил телефон, и тихий голос зазвучал: