— Только в духовном плане, — понимает на этот раз и принимает мою шутку Костя.
— Да, не в физическом, — подтверждаю я.
— А мне вообще казалось, что ты последнее время не так уж и привязан к Елизавете, — снова через некоторую паузу произносит Костя. — Что-то, думал, вроде инерции.
Я испытываю к нему благодарность, что, заговорив было о своем, он не забыл о моем.
— Может, ты и прав, — соглашаюсь я. — Но ощущение… все равно что без ноги остался.
— У тебя есть Евдокия, — спешит утешить меня Костя.
— Это точно, — подтверждаю я.
О том, что у меня сегодня произошло с ее отцом, и о нашем телефонном разговоре с самой Евдокией я ему не рассказывал. До царапины ли тут, пусть и кровавой, когда под лопаткой у тебя сидит нож.
— И в конце концов хорошо, что у вас с Лизой это случилось сейчас, а не раньше, — говорит Костя. — Такие деньги вырвал! И на репетиторов, и старшему сыну… и на жизнь.
— О да, ты прав, — снова подтверждаю я.
Он прав, он прав. Во всякой ситуации нужно уметь находить светлую сторону, — в самой ситуации от этого мало что меняется, но жить становится легче.
По этому поводу я рассказываю Косте анекдот про двух приятелей, один из которых мочился в постель, пожаловался на то приятелю при встрече, сказав, что жизнь ни к черту, получил совет сходить к психоаналитику, и вот через месяц они снова встречаются: «Ходил? — Ходил. — Помог? — Помог. — Больше не мочишься? — Мочусь. Но теперь я этим горжусь».
Костя у себя на раскладушке хохочет, сотрясая ее и звеня пружинами, поворачивается, скрипя ее сочленениями, укладывается по-новому, после чего мы смолкаем, и спустя недолгое время раздается его храп.
Он храпит, а от меня сон бежит. Пикассо гоняет по потолку туда-сюда свою Гернику, я смотрю на нее, смотрю и, когда мозги уже начинают закипать, спасительно вспоминаю о том, о чем сказал Костя: хорошо, что это случилось сейчас, а не раньше. Хорошо, хорошо, хорошо, повторяю я про себя, — и мне помогает: не то что бы я начинаю гордиться, но чувствую облегчение, и сон наконец овладевает мной. О чем я, конечно, не знаю, но что понимаю, проснувшись утром. И это уже Первое мая, День международной солидарности трудящихся, если по-советски, День весны, труда и мира, если по-новому. А остальные дни что, сплошь безделья и войны? Но новое время не обременяет себя логикой.
20
Лёнчик играл в теннис с Тараскиным. Впрочем, «играл» — это громко сказано. Будь у Тараскина пара, он бы не разыграл с Лёнчиком и двух подач. Но теннисистов в Доме творчества не оказалось, и Тараскину пришлось довольствоваться никогда прежде не державшим в руках ракетки Лёнчиком. «Гейм», «сет», «зашаг», просвещался Лёнчик. «Ты никогда раньше не играл в теннис? — удивлялся Тараскин в перерывы между подачами. — Писатель должен играть в теннис! Теннис укрепляет в писателе индивидуалистическое начало».
Вместо Лёнчика Тараскину отвечал Костя Пенязь. Он наблюдал за их игрой с судейского сиденья за краем корта. «Писатель, играющий в теннис, — замаскированный буржуа», — похмыкивая, кричал он оттуда. «Ты боишься обуржуазиться — не берешь в руки ракетку?» — вопрошал, легко отбивая посланный Лёнчиком мяч, Тараскин. Он все время уговаривал выйти на корт и Костю, но Костя категорически отказывался. «Мне сделали прививку от вашего буржуазного спорта еще в детстве», — отзывался Костя. «Это как?» — отбив очередной Лёнчиков удар, интересовался Тараскин. «Потому что в детстве у нас во дворе говорили: теннис — еврейский спорт». — «Так ты антисемит, Пенязь!» — восклицал Тараскин. «Конечно, — соглашался со своего судейского места Костя. — Во всяком еврее-полукровке борются юдофил с юдофобом».
Дочь Лёнчика стояла около стула, на котором сидел Костя, и между подачами бегала к сетке, собирала и подавала Лёнчику с Тараскиным мячи. «Папа, победи его», — указующе говорила она, вкладывая упругие мохнатые шары Лёнчику в руку. «Непременно, доченька», — отвечал ей Лёнчик. Если ему и хотелось выиграть у Тараскина, то ради дочки. Ей исполнилось пять лет, она родилась, когда ему подходило сорок, и родительское его чувство оказалось совсем иным, чем тогда, когда родила сына Вета, — оно было жарким и жадным. «Твой папа непременно меня победит, непременно, — кричал через весь корт непонятно как услышавший ее Тараскин. — Но только когда я ему позволю».
Знакомству с Тараскиным был уже изрядный срок, прежде Тараскин держался просто, несмотря на то, что был старше на добрый десяток лет, но два года назад он опубликовал повесть, которая
— Ну ты что, не мог хотя бы один гейм отдать мне? — раздосадованно спросил Лёнчик, когда покидали корт. Дочь, взяв за руку, вел сзади Костя. — Трудно было?
Тараскин фыркнул. Была у него такая привычка — предварять свои слова фырканьем.
— Отдашь один раз, потом отдавать всю жизнь. Как в игре, так и в остальном.