— Великолепно, Инок. Просто улет, нет слов! — тотчас отзывается Гремучина. Оказывается, она тоже имеет право называть его так. — Мы вот с Дунечкой, — кивает она на мою радость, — сидели, слушали — обалденное впечатление, настоящий кайф!
— Настоящий, подтверждаю, — светясь радостью разговора с Райским, подтверждает Евдокия. Если до этих своих слов она так и не чувствовала, то, произнеся их, уверовала, что кайф, и со всею искренностью. Слово — страшная вещь; пусть изреченная мысль — откровенная ложь, но, запечатленная в слове, эта мысль заставляет тебя полагать ее истинной.
— А ты что? Тебе как? — спрашивает меня Райский, и мне становится понятно, для чего он обходит столы. Не столько по долгу хозяина, сколько желая усладить уши похвалой.
— Ты неувядаем, Кеха, — лгу я самым откровенным образом — в надежде, что не буду продан Гремучиной. В Евдокии я не сомневаюсь. Признаться, что не слышал его, было бы равнозначным самоубийству, концом наших отношений. — Такое ощущение, ты все идешь в рост и в рост. Ощущение нового слова. И не только для тебя, а в самом широком смысле. Для всей нашей музыкальной культуры.
Боровцев сидит рядом и молчит, лицо его непроницаемо. Профессионал. Райский, как говорится, — культовая величина, лицо неприкасаемое, и что бы Боровцову иногда ни хотелось подумать о нем, он не позволит себе думать о Райском хотя бы с оттенком негатива.
Сам Райский в ответ на мои слова расцветает.
— Да, Лёнчик, знаешь, ты попал в самую точку. Мне до сих пор хочется нового, нового. Говорю себе: разработаю вот эту жилу, сколько тут еще невыработанного… а начинаю писать — и на: уводит на эксперимент, идешь на разведку боем…
Он делается благостен, в выражении его лица появляется мечтательность. И несколько минут, не умолкая, Райский говорит о своем творчестве. После чего выясняется — он присел к нам не только для того, чтобы послушать похвалы в свой адрес:
— А где Женя? — неожиданно спрашивает он. — Я видел, он тут с вами был.
— Ой! — восклицает Гремучина. — Ну это жена его, знаешь же. Утащила. Больше не хочу! Пойдем! Сейчас же!
Райский меняется в лице.
— Что ты говоришь? — тянет он. — Вот так? Что же ей так у меня не понравилось?
Я спешу опередить Гремучину. Я опасаюсь, она сейчас примется объяснять уход Евгения Евграфовича со всею достоверностью, шило проколет мешок — и правда о моем присутствии в зале, когда хозяин дома выступал, вылезет наружу.
— Оставь, не бери в голову, — говорю я Райскому. — Все ей у тебя так. — Я выделяю «так» голосом. — Просто, судя по всему, Женя, — мне приходится при них назвать его уменьшительным именем, словно и я с ним накоротке, — наступил ей на какую-то ее мозоль. Не рассчитал. Ну и всё.
По лицу Райского видно — у него отлегло от сердца. Но все же он огорчен. Это тоже у него на лице. У него довольно выразительное лицо, не то что у Боровцева.
— Какая жалость! — изо всей силы хлопает он ладонью по столу. — Что за баба!.. — И заворачивает не сказать что трехэтажным, но двухэтажным точно. — Какое у него теперь впечатление останется!
— Не переживай. Пустяки. — Боровцев наконец прерывает свое молчание. — Нейтрализуем. Я переговорю с… — он произносит сложную кавказскую фамилию, скрипучий набор согласных, который мое ухо отказывается воспринять с одного раза, — организуем встречу в хорошем ресторане, посидим, и все замнется. Не впервой.
— А, вот молодец. Правильная мысль. — В голосе Райского звучит облегчение.
Они поднимаются, оставляют нас, но недолгое время спустя Боровцев появляется вновь. Появляется он не один, а с женой. Кажется, она у него третья по счету. Интересно, что он их меняет? Они похожи одна на другую, как инкубаторские: каждая будто спорхнула со страниц какого-нибудь глянцевого журнала, и прически у них, и макияж на лице — всё оттуда, с этих рекламных страниц.
— Вы не против, если мы к вам присоединимся? — вопрошает Боровцев, указывая на свободные стулья. — А то мы, пока с Иноком ходили, остались без мест.
Против? Мы? Мне все равно, а Гремучина с Евдокией чуть не визжат от восторга. Провести новогоднюю ночь за одним столом с самим Боровцевым! Как говорилось в моей юности, исполнилась мечта киргиза. Не знаю, почему киргиза, но никто эти слова как что-то обидное не воспринимал, можно было сказать в лицо и киргизу — он бы не обиделся.
Мы уезжаем от Райского в седьмом часу утра. Голова у меня болит, движения, как ни пришпоривай себя, вялые, медленные, будто ты движешься в воде, и, устраиваясь за рулем, я думаю о том, что, как ни хочется поскорее оказаться на месте, надо будет тащиться помедленнее. Моя радость тоже спеклась, поминутно зевает, но настроение у нее — про такое говорят, будто выиграла миллион в лотерею.
— Я подремлю пока. Поосторожней переключай скорости, не толкай, не буди без необходимости. — говорит она, устраиваясь у меня на плече.