Телевизор у Райского — громадный плоский экран, висящий прямо на стене. Наш третий стул так и стоит пустой, и мы с Евдокией выслушиваем новогоднее поздравление молодцеватого отца нации, а там и встречаем бой курантов по телевизору вдвоем. Впрочем, соседи по столикам в одиночестве нас не оставляют. К нам тянутся с бокалами и справа, и слева, одной из соседок оказывается не кто иная, как Маргарита Гремучина, и теперь, после того, как услышала произнесенное Райским мое имя, моя личность, кого-то ей напоминающая, персонифицируется.
— Лёнчик! — восклицает она, звеня своим бокалом о мой. — Тыщу лет, тыщу зим! С Новым годом! Как я рада тебя видеть, Лёнчик!
О Боже мой, почему и для нее я Лёнчик. Вот бы посмотреть на нее, если бы я стал называть ее Маргариткой.
— Риточка! — ответно восклицаю я. Это не фамильярность, моя позиция старшего в нашем профессиональном цехе позволяет обратиться к ней так. — И я тебя рад видеть. С Новым годом, с новым счастьем.
— Ой, а у вас там свободное место, да? — вопрошает Гремучина. — А то бы я к вам пересела: я одна, муж не смог, и я с какими-то незнакомыми…
— А зачем вам, эмансипе, мужья? — язвлю я, когда она перебирается за наш стол. — Что вы с ними делаете?
— Да то же самое, что и все остальные, — отмахивается Гремучина. — Что с вами еще можно.
Моя радость, слушая Гремучину, завороженно смотрит на нее, будто та изрекает незыблемые библейские истины. Счастье не только в ее взгляде, а во всем ее облике: сидеть рядом с Гремучиной и болтать с нею — это не менее круто, чем в свою пору наклеить автора «Песенки стрельцов». Настоящая встреча Нового года началась для моей радости только сейчас.
— Что будешь читать, Маргарита? — спрашиваю я. — Ты, по-моему, ничего не пишешь, давно твоего нигде не встречал.
О, какая фурия выметывается в ответ на мой вопрос из нашей эмансипе.
— Ты меня не встречал?! — вопрошает Гремучина. — Я тебя что-то тоже. А мне, между прочим, пишется как никогда! За последний год — целую книгу новых стихотворений. И издала. А ты давно издавал?
Это удар под дых. Ах, Лёнчик, решил показать зубы. Лучше бы ты проглотил ее бесцеремонность. Я издавался последний раз еще в советские времена, четверть своей жизни назад. Конечно, заплатив деньги, сейчас можно издать каждую написанную тобой строчку, но за все эти годы у меня так и не появилось жировых отложений, на которые, вручив их издателям, можно было бы потешить свое тщеславие.
— Я занимался песнями. Работал с группой, — говорю я. Адресуясь уже не столько к Гремучиной даже, сколько к Евдокии.
— Одно другому не мешает, — изрекает Гремучина.
— Мешает, и еще как, — с вескостью роняю я. Что делаю опять же не столько защищаясь от Гремучиной, сколько для того, чтобы моя радость не увидела меня во всей наготе.
Но мои опасения напрасны. Моей радости совсем не до того, чтобы размышлять о моей профессиональной состоятельности. Ей хочется приобщения к высотам светской жизни.
— Ой, вы знаете, Маргарита, — вмешивается она в нашу дуэль с Гремучиной. — Вот дня три назад я видела вас по телевизору, вы там с таким почтенным дядечкой дискутировали… я была просто в восторге — так вы его разложили! Великолепно вы это делаете.
— Да, за мной не заржавеет, — довольно отзывается Гремучина, вмиг забывая о нашей дуэли. Нет лучше способа обуздать тщеславие, как польстить ему. Тем более если эта лесть искренна. — Я женщина хрупкая, но со мной лучше не связываться, у меня удар, как у боксера-тяжеловеса. Женщина должна уметь постоять за себя. Мужчины присвоили себе право владения миром — этому должно положить конец.
— Да, без женского начала на земле не было бы жизни! — подхватывает Евдокия.
— О чем и разговор, — отзывается Гремучина. — Между прочим, Серебряный век прекрасно это понимал, откуда и все их разговоры о Софии-Премудрости — женском начале мира.
Едва ли моя радость понимает что-то во всех этих теолого-культурологических выкладках, в которых спокойно запутается любой аспирант-филолог, но воодушевление ее так велико, что крылья его позволяют залететь ей и не на такие высоты.
— О, Серебряный век — это такое поразительное явление! Просто чудо! И кстати, что был бы Серебряный век без Ахматовой? Или Цветаевой? Да?
У них с Гремучиной, несмотря на разницу в поколение, начинается тот несравненый женский щебет, что похож на птичий и который, как птичий, так же недоступен мужскому сознанию. Я откидываюсь на спинку стула и отключаюсь от этого птичьего щебета. Я удовлетворен. Поставленная задача выполнена. Моя радость, как ей желалось, вывезена в свет и, можно сказать, введена в него. Это хорошо, что Гремучина подсела к нам. Теперь у Евдокии будет полное ощущение приобщения к горним высотам жизни.