Лежавший беззвучно и неподвижно Ревуцкий зашевелился, встал на кровати сначала на четвереньки, а потом спустил ноги на пол и поднялся во весь рост.
— Ирка! — проговорил он качающимся пьяным голосом, наставляя на нее указательный палец. — Твой муж обидел Рубцова. Даже если Рубцов был виноват… Но за его стихи ему все нужно прощать. Иди беги за Рубцовым, — перевел Ревуцкий взгляд на Юлика. — Приведи его обратно. Приведи, говорю! Приказываю. Полковник тебе приказывает!
— Иди ты, «полковник»! — снимая с себя гитару, выговорил Юлик. Отдал ее Купору, прижимавшему к груди отнятую у Рубцова бутылку, и повернулся к Ире. — Ты домой хотела? Поехали.
Лёнчик с ними пришел, следовало с ними и уходить.
Вызывать лифт, ждать, когда придет, не стали и пошли по лестнице вниз пешком. Шли молча, было ощущение, что сейчас ни скажи, все будет не к месту, любое слово. И только когда уже прошли второй этаж и повернули на последний вираж, Юлик, ни к кому не обращаясь, сотряс воздух:
— Надо же было так себе кайф испортить!
Ира не отозвалась. Должно быть, из нее рвалось что-нибудь вроде того: «Зато погуляли!» — но она удержалась. У Лёнчика на языке крутились те же слова, что у Юлика, но какой смысл было вторить ему эхом? Однако когда миновали вахту и, подойдя к входной двери, стали прощаться, у Лёнчика противу воли спросилось:
— Что у вас там произошло?
— Да-а, — неохотно протянул Юлик. — Он хочет сидеть на троне и чтобы все вокруг поклонялись. Он что, Окуджава? Вот Окуджава — пожалуйста, я согласен. А он с какой стати?
— Ты же не читал его стихов, — сказала Ира.
— А ты читала?
— Не читала. Но в институте все вокруг говорят…
— Мало ли что у вас в институте говорят, — оборвал ее Юлик.
Оставшись один, Лёнчик направился было к лифтам, но передумал и свернул к лестнице. Он решил подняться к себе на этаж пешком — так же, как спускались. Там, у двери, Юлик напомнил об Окуджаве, и рука у Лёнчика тотчас вспомнила рукопожатие Окуджавы и слова, которые тот сказал ему. И чем выше он поднимался, тем легче становился гнет, что лежал в груди тяжелой бетонной плитой после происшедшего в комнате на пятом этаже. Плита эта все истончалась, истончалась, и как истаяла до конца — он не заметил того. В нем осталось только рукопожатие Окуджавы.
К телефону на вахте его вызвали, когда он уже лежал в постели. Часы над головой дежурной, когда Лёнчик скатился к ее столу, показывали два часа.
Он сорвал с телефона на стене, который предназначался для таких разговоров, трубку и тревожно выдохнул:
— Алле!
Кто ему мог звонить в такое время, он даже не мог догадаться. Он подумал об отце с матерью, о сестре, брате. И о Жанне промелькнула мысль.
В трубке играла музыка — в технике телефонной станции произошло замыкание, и какая-то радиоволна подавала на линию свой сигнал.
— Лёнчик, — сквозь звуки скрипок произнес в трубке голос Веты, — извини, если я тебя разбудила, но я собралась ложиться — и чувствую: не могу лечь. Почему ты мне не сказал правды о своем обсуждении?
О Боже, прозвучало в нем с облегчением. Вета почти никогда ему не звонила, а уж в такое время тем более, обычно звонил он ей, но по ее тону и ее вопросу было ясно, что ничего ужасного не случилось.
— О каком обсуждении? — спросил он, не понимая, о чем она.
— О твоем сегодняшнем обсуждении, — ответила Вета. — Представляю, что с тобой делалось, когда мы встретились. А я — с Мандельштамом… Мне ужасно стыдно.
Она говорила — в Лёнчике, будто приходя из некоего невероятного далека, прорезалось, прорастало воспоминание о сегодняшнем обсуждении в институте. Казалось, оно было на самом деле год, два, десять лет назад.
— Мои стихи понравились Окуджаве, — сказал он, осознавая одновременно, что за музыка сопровождала их разговор. Это был «Полет шмеля» Римского-Корсакова. Басовито гудя струнами скрипок, шмель пронзал своим мохнатым, играющим радугой телом залитые солнцем пространства, плыл в них вольным, ни от кого не зависимым маленьким кораблем — само воплощение свободы, упоения жизнью, легкости бытия.
— Окуджаве? — переспросила Вета. — Когда?
— Сегодня.
— Сегодня? — с удивлением снова переспросила она. И сообразила: — А! Это же сегодня у вас в общежитии встреча с ним! И что же, ты читал ему свое?
— Читал, — невольно переполняясь гордостью, подтвердил Лёнчик.
— И ему понравились? — в голосе Веты прозвенел восторг. — Лёнчик, это здорово!
Шмель, летевший в трубке на крыльях скрипок, подхватил Лёнчика, принял в себя, Лёнчик стал им, и теперь сияющие солнечные пространства были открыты ему во всей их беспредельности, он был их обитатель, их хозяин — их полноправный владетель.
Вета заставила его подробно рассказывать об Окуджаве, переспрашивала, уточняла детали, а потом неожиданно замолчала. Он произносил в трубку: «Вета! Вета! Почему ты молчишь?» — она молчала, только раз ответила ему: «Подожди, дай соберусь с духом», — и наконец, видимо, собралась: