По хребтинам окрестных гор, по верхушкам сизого леса волочит и волочит ненастье свою мокрую седину.
Солдатам, казалось бы, всё равно, какая погода – сидя, тяни самогон и радуйся, что не погнали на фронт против большевиков, что находишься в сухе и тепле. Ан нет! В каждом – крестьянин, каждому жалко чужого неприбранного сена и полегающих хлебов. И, может быть, этого всего чужого жаль так нестерпимо от того, что сам уже давно не пахал и не сеял и, как видно, убирать тоже не придётся.
– Нет, дед, ты точно скажи: долго эта клепаная слякоть киснуть будет? – прискребается захмелевший служивый к беззащитному хозяину.
Тот отворотит бороду от незваного гостя, поглядит на другое окно, скажет лениво:
– Бог наказыват. Вон народу сколь невинного погубили… Отродясь такого лета не бывало. Натворили, будь вы неладные!..
Подобные фразы у каждого заготовлены, хотя все знают, что редкое лето обходится без сеногноек, бывали они и позлее, только каждому на самом деле кажется, что такого долгого ненастья удостоился народ по гневу господнему.
Скучно, тоскливо в городке. Тихо. Словно несчастье поселилось в каждой избе.
Уходили дорогие дни. Бездеятельные, тяжёлые для молодого Машарина.
С виду он был весь в действии. По утрам, когда, пользуясь ненастьем, пастух ещё не прокричит своё «выгоняй!», Александр Дмитриевич, одетый в чёрный, моряцкого покроя плащ, шагал на пристань, оставляя на песчаной, промытой ночными дождями дороге широко расставленные белесые следы. По территории пристани шёл медленно, замечая всякие недоделки и упущения, и тут же требовал исправления их. Пристань ожила, стала многолюдной и шумной. Строился новый склад, смолились грузовые лодки, мощно гудели в мастерских станки. Бабам тоже нашлась работа – шить кули, большие рогожные мешки, под зерно скорого урожая. Побывал Машарин на ближнем спиртзаводе и на двух мельницах с наказом быть готовыми к осенним завалам. Но всё это было не дело – заделье. Делом было бы освобождение из тюрьмы заключенных, но как организовать его, Александр Дмитриевич не знал. Будь у него человек пятнадцать – двадцать надёжных людей, можно бы было напасть на тюрьму и увести узников в лес. Но людей у Машарина не было. Надо срочно что-то делать, подстёгивал он себя, надо придумать что-то. Но что?.. Попросить у Черепахина разрешения использовать заключенных на погрузке, и когда они все соберутся на пароходе, дать полный вперед? Заманчиво. Но комиссаров из тюрьмы никто не выпустит. Оружия нет. Связи с тюрьмой тоже нет. И Черепахина, как назло, черти носят где-то по уезду, а без него ничего не сделать.
Машарин стоял у причала, поджидая, когда пойдёт с работы дочь Петра Тарасова, и смотрел на тяжёлую, свинцовую воду. Казалось, что от бесконечных дождей даже река намокла, пахла сыростью и мокрым деревом. Дождь моросил не переставая, и от этого в природе и на душе было грустно.
Наконец показалась Аня. Как и другие работницы, она шла, накрывшись вместо капюшона большим мешком, и он не сразу узнал её.
– Тарасова! Подойдите ко мне! – позвал он.
Она что-то шепнула подружкам, те хихикнули и пошли дальше, а она медленно подошла к нему.
– Здравствуйте, Аня.
– Здрасьте, – тихо ответила девушка. По лицу её, свежему и чистому, как по яблоку, стекали дождинки. Глаза добрые, доверчивые, светится в них раскаяние за недавнее недоверие и ещё какой-то испуг, скорее похожий на удивление.
– Тятя сказал, чтобы я вас слушалась. И чтобы вы мне верили.
– Я верю. Только вы меня больше не бейте, – улыбнулся Машарин и сразу стал серьёзным. – А ещё что он говорил?
– Хотел кого-то сказать, да цыган не дал, пропёр меня. А три рубля взял.
– Передачи проверяют?
– Проверяют. Всё до нитки. Каждую шаньгу на крошки теребит.
– Когда вы ещё с отцом увидитесь?
– Не знаю. Грабышев сказал, что нельзя больше.
– Вы не отчаивайтесь, Аня. Что-нибудь придумаем. Идите, промокнете совсем.
– У вас тоже дождь на бороде. И на бровях…
Она смутилась и быстренько зашлёпала прочь по лужам стройными, обутыми в уродливые раскисшие чирки ногами, только отбежав подальше, оглянулась.
«Славная девушка, – подумал Машарин. – Ей бы на гулянки ходить, с парнями шептаться… Впрочем, всё у неё в будущем – любовь, семья, праздники…»
У него, считал он, всё это уже в прошлом: время любви минуло, душа остыла, та, которую звал женой, погибла.
Глава шестая
Её звали Леной. Еленой Николаевной. Её убили на продутой ветрами петроградской улице. Случайно.
Они прожили вместе всего полтора месяца, с октября по ноябрь, – самое неподходящее для любви время. В один из памятных до мелочей вечеров Александр листал «Этику» парадоксального Карлейля и наткнулся на сентенцию: «Всё, что даёт любовь, настолько жалко и ничтожно, что в героическую эпоху и в голову никому не придёт думать о ней». Эпоха была самая героическая. И они вдвоём смеялись над олимпийством старого мыслителя. Они любили и думали о любви.
Для Машарина два этих явления – любовь и революция – были туго сплетены друг с другом. Не будь одного – неизвестно, как повернулась бы его судьба, какой бы он дорогой пошёл.