Все началось со статьи, которую я напечатал в районной газете. Это была даже не статья, а некий обзор легенд и устных воспоминаний старожилов о партизанском командире, герое Гражданской войны в нашем крае, «красном миллионщике» Александре Машарине.
Как-то получилось, что в исторической литературе для него места не нашлось, слава его была разделена, как свадебный каравай – каждой свашке по пташке, а в памяти народной он остался жить и занимает место впереди таких известных командиров, как Гогитидзе, Каландаришвили и Горлов. Таким я и обрисовал его.
И тут на меня посыпались устные, письменные и печатные обвинения в фальсификации фактов, в неклассовом подходе к материалу, в непонимании методологии. То есть во всех смертных грехах, в каких только можно обвинить неопытного исследователя.
В школу зачастили комиссии по проверке воспитательной работы, был устроен специальный педсовет. Я пытался защищаться документами, но их имелось очень мало.
– Ах, Валерий Яковлевич, – журил меня сокрушённый Горыныч, – ну не один ли толк, кто руководил – Гогитидзе, Машарин или Горлов? История не поминальник, а наука о классовой борьбе. Гогитидзе общепризнанный герой, зачем на него замахиваться?
Сочувствовал я Горынычу, но согласиться с ним не мог.
– В статье нет ни слова неправды. Я ничего не придумал.
– Вам же говорили, что это правда единичного факта. Шире надо смотреть, Валерий Яковлевич.
Смотреть, конечно, надо шире, но отступаться от фактов я не собирался. Ну, предложили бы мне уйти из школы – потеря небольшая. Люди, о которых я писал, за правду жизнь положили. А правда не бывает ни большой, ни маленькой – она просто правда, как ложь – просто ложь.
Со временем страсти утихли. Я продолжал пропадать в своём музее, уже имея определённую цель – собрать все возможные материалы о Гражданской войне в уезде. Я и тему своей дипломной работы так определил.
Материалы помаленьку накапливались. Вместе с учениками я писал письма в архивы, встречались мы с ветеранами революции, по межабонементу выписывали горы книг. Все это требовало известной систематизации и обработки.
– Пошто себя изводишь? – ворчала мама, заглядывая ночью в мою комнату, где после двенадцати начинала чадить керосиновая лампа: электрическая лампочка к этому времени стыдливо краснела и гасла. – Так ведь и заболеть недолго, – уверяла она меня. – Вон у Степки Кривошеина девка читала-читала – и дурочкой сделалась, под заплотами теперя жмётся. А уже на выданье была…
Женить тебя надо, не маленький, двадцать четвёртый пошёл. Нинка вон иссохла вся.
– Какая ещё Нинка? – удивился я притворно. – Что ты выдумываешь, ма?
– А то не знашь кака… Заморочил девке голову, а сам хвост набок… Того гляди, с кругу сойдёт, курить, говорят, стала. А кака девка-то! Самостоятельная. Учетчица опеть же, не свинарка какая. Ходит чистенько, всё на ей с иголочки…
– Не надо об этом, – сухо просил я.
– Не надо, так не надо, – обижалась мама, – не дети уже, сами знаете… Только не дело для парня над энтими гумагами чахнуть…
С Ниной у нас отношения сложные. Я любил её. Давно, ещё с девятого класса. Я старше её на три года, а учились вместе – явление в послевоенные годы частое. Я сидел на «камчатке», а она впереди. И я больше смотрел на её белую шею под завитками смолистых волос, чем на линялую доску.
После десятого класса председатель колхоза не дал нам справок на паспорта, и мы пошли работать, я прицепщиком, она на ферму. Закрутили любовь. Когда меня брали в армию, клялась и божилась, что будет ждать, а сама через год загуляла с отпускным ленским речником. До свадьбы дело довела. Но от самого сельсоветского порога сбежала. Залетела в нашу избу, кричала маме сквозь слезы, что только меня любит, и никто другой ей не нужен. Только дело уже сделано. Поэтому, может, я и не вернулся сразу после службы в Харагут.
А когда вернулся, встречался с ней на улице. Пройдёт – головой не кивнёт, в чёрных глазах будто ровный огонь горит, губы до белизны сжаты. А я озабоченность напускал. Так и не поговорили ни разу.
Ловил я на себе её взгляд и в кино, и когда лекции читал, ждала, чтобы я первым слово сказал, и всё тогда образуется.
Доставалось Нинке от девок. Как только пойдут на танцах частушки, и если Нинка здесь, сразу вырвется какая поголосистей в круг, ударит микропором о пол и заведёт наивно и кокетливо:
Нинкино лицо побледнеет, глаза сузятся, сидит прямо, не шелохнется. А другая плясунья уже с явной издёвкой добивает её:
И снова лихой перестук каблуков – как гвозди в сердце заколачивает. Ходят девки по кругу стервами, скалятся у дверей парни – все знают, о ком речь. А плясуньи не унимаются, мстят Нинке и за красоту её, и за короткую летнюю радость.