Все знали, что самому Черевиченке на милость беляков рассчитывать не приходится. Он на особом счету. Молва о беспощадности чекиста, обрастая мохнатыми подробностями, давно расползлась по губернии. Всем помнились плакаты, изготовленные от руки, что каждую ночь появлялись на афишных тумбах, где Черевиченко изображался в виде чёрного упыря над ночным городом, простёршего полы тужурки, переросшие в перепончатые крылья. Таким он запомнился обывателю. И скажи кому, что вот этот ещё молодой человек с ясным округлым лицом, с забавными вислыми усами над припухлым ртом и есть тот самый Черевиченко, никто не поверит. А убедившись, придумает ему самую лютую казнь.
Все понимали, что он прав, но примириться с этим никто не хотел.
– Что ж мы, как щепки, лапы кверху?
– Драться надо! Каждый по одному уложит, и то… В бою погибнем!
– Кого надерёшься? – сказал Тарасов. – Их вон сотни две, по разу стрельнут, и нас как не было. И ребятишек побьют, и дамочек. Верно говорит Семён Иванович, надо сдаваться.
– Издеваться же будут, гады!
– Вытерпишь, – сказал Черевиченко. – Кто останется в живых, рассчитается за нас…
– Оружие надо испортить, – подсказал ему Тарасов. – Столь добра отдавать!
В обозе имелось две подводы винтовок и патронов, три десятка бомб, несколько пудов пороха. Отдавать всё это врагу действительно нельзя было.
Черевиченко приказал сдвинуть телеги с оружием вместе, а сам попросил у женщин кусок простыни. Пока мужчины возились с телегами, он сделал белый флаг и укрепил его так, что он вроде и не поднят ещё, но виден противнику.
– Всё личное оружие испортить и разбросать! – сказал он. – Три человека могут остаться взорвать телеги. Остальные пойдут за мной.
Остаться вызвались многие, но Черевиченко отделил только троих.
– Ты бы сам остался, Семён Иванович, – сказал ему Тарасов, – замучают они тебя.
– Знаю. Товарищи! Те, кто выживет, пусть помнят, зачем послали нас сюда. Поднимайте народ. Революция непобедима! Прощайте, товарищи! – обратился он к оставшимся. – Народ не забудет вас… Пойдёмте!
– Спасибо, Семён Иванович, – тихо сказала одна из женщин.
Черевиченко кивнул. Он поднял простыню. Рядом с ним встал Тарасов. И они сделали первые трудные шаги навстречу врагу.
Повстанцы теперь съехались все и стояли кучей позади офицеров. Никто не ожидал, что кончится так просто, и недавнее нервное напряжение сменилось спокойствием.
– Идут, растуды их в нос! – крикнул кто-то, и визгливый крик этот прозвучал чужо и ненатурально. Остальные смотрели молча. Красные шли буднично, устало.
Дети заплетались в высокой траве и спотыкались о кочки.
Женщины придерживали юбки.
Мужчины щурились от солнца.
Было в этой будничности что-то щемящее, сухими пальцами перехватывающее горло, возносящее идущих за пределы людской подсудности.
Черепахин уловил этот момент подавленности и сочувствия у повстанцев и громко скомандовал полусотне взять обоз.
– За мной! – прокричал низкорослый пожилой капитан, и полусотня намётом пошла к телегам.
Повстанцы приободрились. Начался гогот, выкрики.
– Вон ту бы, в синем!
– Любую!
– Чур, куртка моя!
Пленники, не доходя метров десяти, остановились. Черевиченко бросил винтовку с простынёй в траву. По простыне запрыгали кузнечики.
– Я комиссар чека Черевиченко, – сказал он подъехавшему Черепахину. – Большинство людей мобилизовано насильно, их надо отпустить.
– Разберёмся, – перебил его Черепахин. – А пока…
Договорить он не успел. Над обозом сверкнуло пламя, и страшный взрыв будто тяжёлой доской ударил по людям, по коням, по траве.
Вздыбились, рванулись, роняя всадников, лошади и понеслись по лугу. Закричали испуганные дети, и матери прикрыли их собой. На месте обоза вились редкие дымки. Кричали раненые. Искалеченные кони с диким ржанием носились по лугу, волоча застрявших в стременах всадников и остатки искорёженных телег.
Дикое бешенство, охватившее Черепахина, чёрным туманом застелило глаза. Он развернул коня, хлестанул его несколько раз по ушам и с перекошенным злобой лицом подскакал к пленным.
– Ыыыы! – только и смог промычать он и стеганул Черевиченко по лицу. Другой раз, третий! Чем больше бил, тем больше зверел, и озверение это передалось другим. Всадники кинулись на пленных, сбивали с ног конями, жгли нагайками, топтали. Кто-то пустил в ход шашку. Бабахнул выстрел.
От выстрела Черепахин очнулся.
– Сто-оой! – закричал он. – Сто-оой, мать твою!.. Прекратить! Но его не слушались, а может быть, и не слышали. Сшибая друг друга, повстанцы норовили пробиться в гущу, орали и матерились, каждому хотелось дорваться до живого, рассечь, растоптать, уничтожить. Мстили за свой испуг, за обман, за свою недавнюю жалость, за всё!
Черепахин, призывая к порядку, тоже врезался в кучу, но его грубо оттеснили, и он снова пустил в ход нагайку, но теперь хлестал своих, не разбирая.
– Стой, – орал он, – стой! – Вытащил маузер и разрядил в воздух. – Стой, перестреляю!
Рядом с Черепахиным орудовал нагайкой, разгоняя повстанцев, прапорщик Силин.
Наконец куча стала редеть. Потом на её месте остались только красные.