Должно быть, соблазнительная картина роскошных яств, которой дразнит голодное воображение наш галерейный служитель, выводит из терпения невидимого мне Мишку. Он прибавляет с полдюжины очень крепких слов. А наш Ерохин сипит, захлебывается детски-радостным смехом. И вот уже я чувствую, что это наивное веселье слегка заражает и меня: невольно улыбаюсь… Много ли человеку надо?..
Стучат вдали, в конце коридора, по нашей галерее, резкие шаги. Надзиратель идет. Арестанты ходят без стуку, мягко швыркая стоптанными опорками по мату. Надзиратели стучат сапогами, как господа положения, отчетливо, по-солдатски отбивают такт. Я вслушиваюсь. Коротко и резко ударяет ключ в металлический затвор «глазка». Басистый голос небрежно бросает:
— Гулять… гулять… гулять…
Грубоватые, лающие звуки, но я с удовольствием прислушиваюсь к ним: минут через десять меня выпустят на целые полчаса из этих замызганных стен. Я буду полным шагом двигаться, дышать свежим воздухом, смотреть на белые облачка в высоком небе, на тонкий золотой шпиц далекой колокольни, на тихо качающиеся за стеной верхушки мачт. Может быть, увижу, как вчера и третьего дня, девичье лицо в окне четвертого этажа — в большом доме, против нашей тюрьмы. Такое славное, милое личико… Подолгу и пристально всматривается оно в нашу пеструю, безостановочно двигающуюся цепь. Может быть, ищет, ждет, хочет угадать кого-нибудь родного, близкого сердцу, упрятанного в одном из этих каменных мешков? Может быть…
— Гулять приготовьтесь! — открывая глазок, говорит надзиратель.
Из расположения ли ко мне лично или из почтительности к моему прошлому депутатскому званию, он не бьет ключом в затвор. Как будто знает, что внезапный грубый звук здесь отражается тупым ударом в сердце, и щадит мои нервы. Меня каждый раз трогает эта необычная деликатность усатого молодца с типичной солдатской внешностью и выправкой. Он обезоруживает мое молчаливое отвращение к миру тюремной власти, к жестким его вдохновителям и черство-старательным исполнителям.
Одеваюсь. Жду. Слышу, как хлопают двери и гремят замки в камерах этажом выше: это замыкают вернувшуюся из прогулки смену. Потом начинается громыханье ближе — выпускают нашу смену. Вот гремит ключ и в моей камере. Распахивается дверь. Из коридора вторгается в нее свет и приятный сквозняк.
— П-пожалуйте-с… на Невский…
Толстые усы надзирателя, завитые кверху a' la Вильгельм, шевелятся от улыбки, качаются и прыгают, как беличьи хвосты.
Иду по скользкой дорожке линолеума, по узким чугунным галереям и лестницам. У выходной двери из корпуса во двор ждет шеренга уголовных в белых куртках.
— Стать в затылок и не разговаривать! — тонким, раздраженным голосом кричит на них старший надзиратель и, несколько понизив голос, прибавляет длинное непечатное слово.
— Иди трое! — отрывисто бросает он им при моем приближении. Трое товарищей по заключению отделяются от шеренги и идут впереди меня. На спинах и на штанах у них квадратные клейма с инициалами тюрьмы и годом постройки данной казенной амуниции.
— Ступай четверо! — опять команда сзади меня. Оглядываюсь: кивает мне головой сосед по камере, студент Алексеев, и сейчас же между нами вклиниваются четыре товарища в казенной одежде.
Переход из пахучей полутьмы и тесноты камеры в тюремный садик пленяет и изумляет каждый раз обилием света и воздуха, широким каскадом разнообразных звуков. Свежестью и влажным дымком тянет с той стороны, где Нева. Ласково шевелит волосы мягкий ветерок, доносит широко разлившийся рокот и шум города. В кротком вечернем свете купается купол тюремной церкви и верхний этаж нашего мрачного корпуса, кирпично-красного, с высокими, серыми трубами из чугуна.
Пятиэтажный, с длинными рядами одинаковых квадратных дыр, забитых железными решетками, он охватил двумя крылами маленький садик и прижал его в угол к высокой кирпичной ограде. Мы гуськом шагаем друг за другом по узкой панели. Она описывает правильную окружность вокруг десятка жиденьких березок и кленов, двух-трех кустов сирени, — и пестро наше зыбкое кольцо: политические — в «вольном» платье, в пиджаках, блузах и рубахах всех цветов за исключением лишь красного: он не допускается в тюрьме, — и между политиками, как странные белые птицы, уголовные — в грязных холщовых куртках и штанах, по три, по четыре человека. Враги существующего политического и общественного строя намеренно разъединены и разжижены его неизбежными питомцами и прочными сожителями.
Кружимся по узким плитам панели. Арестантские ноги отшлифовали их под мрамор. Подошва скользит по ним, приходится балансировать. Шагаем поспешно, деловито, молча. Времени немного, надо пользоваться драгоценной возможностью двигаться полным шагом.