– Какое прекрасное изобретение! – объявил он. – За два сольдо я в несколько минут проезжаю пол-Милана.
Два сольдо за проезд заслоняли в сознании бедняги то обстоятельство, что всего его заработка не хватает на эту шумную жизнь с трамваями, электрическим освещением и т. д., и т. д.
И все же наука, думал я, создает иллюзию, будто жизнь становится легче и удобнее. Но если даже признать, что своими сложными и громоздкими машинами наука действительно облегчает жизнь, я все равно спрошу: можно ли оказать тому, кто обречен на бессмысленный труд, худшую услугу, чем облегчить этот труд и сделать его почти механическим?
Я возвращался в гостиницу.
Там, в проеме коридорного окна, висела клетка с канарейкой. Так как я не мог беседовать с людьми и не знал, чем заняться, я начал говорить с канарейкой. Я старался повторить губами ее песенку, и она действительно думала, что с ней кто-то разговаривает, слушала меня и, быть может, угадывала в моем щебете милые ей вести о гнездах, о листьях, о свободе. Она начинала волноваться, порхала, прыгала, смотрела сквозь прутья клетки, трясла головкой, потом отвечала мне, о чем-то спрашивала и вновь слушала. Бедная птичка! Вид ее трогал меня, но ведь я-то не знал, что я ей говорю.
Так вот, если поразмыслить, разве с нами, людьми, не происходит нечто подобное? Разве мы не думаем, что природа говорит с нами? И разве мы не находим смысла в ее таинственных голосах? Не находим ответа, соответственно нашим желаниям, на мучительные вопросы, с которыми к ней обращаемся? А природа в своем бесконечном величии даже не замечает ни нашего существования, ни каких тщетных иллюзий.
Вот видите, к каким выводам может привести человека, обреченного жить наедине с собой, шутливое занятие, которому он предался от безделья. Я готов был отколотить самого себя. Неужели я действительно всерьез собираюсь стать философом?
Нет, нет, довольно! Мое поведение нелогично, так дальше продолжаться не может. Я должен победить все свои колебания и во что бы то ни стало принять решение.
Я действительно должен начать жить, жить.
10. Кропильница и пепельница
Через несколько дней я приехал в Рим с намерением там поселиться. Почему в Риме, а не где-нибудь еще? После всего, что со мной случилось потом, я понял настоящую причину, но я ее не назову, чтобы не испортить свой рассказ рассуждениями, которые в данный момент были бы неуместны. Я выбрал Рим прежде всего потому, что он нравился мне больше других городов. И потом, мне казалось, что, равнодушно давая приют стольким чужестранцам, он может приютить такого чужестранца, как я.
Выбор дома, то есть приличной комнатки на спокойной улице в скромной семье, стоил мне немалых трудов. Наконец на улице Рипетта я нашел комнату с видом на реку. По правде сказать, первое впечатление от семьи, в которой мне предстояло поселиться, было настолько неблагоприятным, что, вернувшись в гостиницу, я долго колебался, не лучше ли поискать еще.
На двери четвертого этажа были две дощечки: с одной стороны – «Палеари», с другой – «Папиано». Под второй была прибита двумя медными гвоздиками визитная карточка, на которой можно было прочесть: «Сильвия Капорале».
Мне открыл старичок лет шестидесяти (Палеари? Папиано?) в бумажных брюках и грязных туфлях на босу ногу, с мясистым розовым обнаженным торсом без единого волоска, с намыленными руками и целым тюрбаном взбитого мыла на голове.
– Простите! – воскликнул он. – Я думал, это служанка. Подождите немного: вы меня застали… Адриана! Теренцио! Скорей сюда – вы же видите: здесь синьор… Подождите минутку, будьте любезны… Что вам угодно?
– У вас сдается меблированная комната?
– Да, синьор. Вот моя дочь – поговорите с ней. Адриана, это по поводу комнаты!
Появилась смущенная маленькая девушка, белокурая, бледная, с голубыми глазами, такими же грустными и нежными, как все ее лицо. Адриана – как я. «Вот так штука! – подумал я. – Словно нарочно».
– А где же Теренцио? – спросил человек в тюрбане из пены.
– О боже, папа, ты же отлично знаешь, что они со вчерашнего дня в Неаполе. Уйди! Если б ты сам себя видел… – удрученно ответила девушка нежным голоском, в котором, несмотря на легкое раздражение, чувствовалась душевная кротость.
Он ушел, повторяя: «Ну конечно, конечно», шлепая туфлями и продолжал намыливать лысую голову и густую седую бороду. Я не удержался и улыбнулся, но доброжелательно, чтобы не смутить его дочь еще больше. Она прищурилась, словно не желая замечать моей улыбки. Сначала она показалась мне девочкой; потом, рассмотрев выражение ее лица, я понял, что она уже взрослая и поэтому должна носить капотик, делающий ее немножко смешной, так как он не соответствует ни телосложению, ни лицу такой малышки. Одета она была в полутраур.