Я откинулся на спину, и мы лежали молча. Я был счастлив. Счастлив потому, что в соединении с Настей достиг физического предела; потому, что с этой минуты меня больше не подавляла моя импотенция; потому, наконец, что по-настоящему стал мужчиной — так, как я это тогда понимал. И хотя потеря девственности мужчиной не имеет никаких очевидных признаков, я почему-то придавал этому моменту большое значение и ждал его с нетерпением. Может быть, потому, что Настя девственницей уже не была и даже спросила меня однажды, не мешает ли мне это обстоятельство. Я ответил, что нет, и даже хотел объяснить это широтой своих взглядов, но тут же осекся, вспомнив, что мешать это мне тогда не могло по другой, куда более веской причине.
Моим проблемам в области сексуальных отношений приходил конец. То, что могло бы теперь заботить меня, было, скорее, проблемой противоположного свойства. Я прижал губы к Настиному уху:
— Ничего, что я…
— Что? — так же шепотом спросила Настя.
— …что я в тебя… Тебе можно сегодня?
Настя повернулась и, опершись на локоть, расправила на моем лбу влажные от пота волосы.
— Самое ценное в таких вопросах — это задать их вовремя. — Она потерлась своим носом о мой. — У меня сейчас безопасный период.
Подсознательно я очень хотел ее беременности. Может быть, поэтому я ни о чем не спросил у нее при первых наших ласках. Подобно мыслям о технике любовного акта, мысль о беременности мелькнула у меня уже тогда. Именно она возбуждала меня, как ничто другое, и доводила до исступления. Возможная Настина беременность была в моих глазах квинтэссенцией нашего физического слияния. Я мечтал о том, что в результате моего прикосновения прекрасное тело русской девочки начнет менять свои формы и эти изменения будут высшей степенью ее самоотречения. Я представлял, как изменившийся ее вид будет кричать о тех отношениях, которые нас соединяют. Это не было в полной мере отцовским инстинктом: о будущем ребенке я если и думал, то воображал его неким средним арифметическим между мной и Настей, не придавая ему никаких персональных черт. Забегая вперед, скажу, что моя мечта о Настиной беременности так и осталась мечтой. Настя считала, что иметь ребенка нам пока рано, и предохранялась тщательнейшим образом.
Лежа на широкой парижской кровати, я испытывал чувство безграничной — до безнаказанности — власти над Настей. В него вошла вся безысходность долгих недель ожидания, и на какое-то время оно затмило даже мою несказанную нежность к Насте. Ничего не говоря, я снова лег на нее и стал касаться языком ее губ. Легко, почти нечувствительно, наши пальцы соединялись на прохладной простыне. На прохладной простыне соединялись наши тела и повторяли движения рук. Это скрещение пальцев стало потом для меня одной из самых ожидаемых ласк. Будучи вполне дружеским, обычным на публике жестом, оно оставалось при нас даже в самые интимные моменты нашего общения. С одной стороны, оно служило нам как бы точкой отсчета в физической близости друг к другу, его, так сказать, легальным флангом и напоминало о том, как далеко мы уже зашли. С другой — касаясь друг друга руками на людях, мы испытывали неимоверное наслаждение, потому что знали всю интимную подоплеку этого движения.
Часа в три ночи мы почувствовали голод. Завернувшись и полотенца, мы сели за стол и принялись за вино и сыр, которые вечером так и не успели убрать. Я включил радио, и зазвучал саксофон. Затем — песня по-французски. Особенность этих песен в том, что любая, даже самая из них банальная, — красива. Настя сидела на фоне большого темного окна, за которым — если присмотреться — дрожали огоньки канала Сен-Мартен, а где-то в невесомости, без всякой видимой связи с домами, все еще горели несколько мансардных окон.
Мы пили вино и смотрели друг на друга. Я отметил, что в Настином взгляде появилось что-то новое. Точнее — исчезло. Мне показалось, что из него исчезла тень сочувствия, невольно сопровождавшая все, что бы он ни выражал. Возможно, что как сочувствие, так и его исчезновение было лишь плодом моей фантазии — подобно массе других неподтвердившихся моих выдумок. И все-таки мы были уже другими.
13
Каждый город обладает тем, что можно было бы назвать глубиной его времени. Эта глубина не связана с механическим прибавлением веков, Время безного, его носителем является событие. Время всецело зависит от количества, а главное — качества происходивших событий. Париж-город, где литературные, вымышленные события не уступают по значимости историческим — и потому время его так насыщенно. Собственно говоря, и те, и другие давно уже перестали различаться. Литература стала историей, история — литературой, и прошлое Парижа они составляют на равных правах. Кроме Парижа, этим удивительным качеством обладают, как мне кажется, только два города на свете: Лондон и Санкт-Петербург.